— О-о! — воскликнул я. — Вот и опять появился священник.
— О да! К счастью, как я говорила…
Я снова перебил ее:
— Мужчина небольшого роста, не так ли? Лет пятидесяти пяти-пятидесяти шести, зеленоглазый, остроносый и тонкогубый, с темными редкими волосами, зачесанными на виски?
— А! Так вы знакомы с аббатом Мореном?
— Его зовут аббат Морен?
— Да, это очень порядочный человек, он повел нашу бедную малышку к первому причастию. Аббат подал в суд от имени Эдмеи и добился от присяжных развода и раздела имущества. Это было нетрудно. Сами посудите: муж разбивает голову жене в первую брачную ночь!
— Что стало с господином де Монтиньи?
— Он умер два года спустя, словно в безумии проклиная аббата Морена!
— Значит, Эдмея стала вдовой, хотя даже не была женой?
— О Боже! Это так. Затем она вышла за господина де Шамбле. На сей раз ее сосватал священник, и Господь благословил их союз.
— Стало быть, вы полагаете, что госпожа де Шамбле счастлива? — спросил я старушку.
— Несомненно; в те свои два приезда она говорила мне, что не может нахвалиться своим мужем, и всякий раз, когда малышка мне писала, она непременно упоминала в своем письме, что очень счастлива. К тому же у нее есть добрый аббат Морен, который заботится о бедняжке, а с ним ей обеспечен рай и в этой жизни, и на том свете!
— И когда госпожа де Шамбле приезжала сюда, она, вы сказали, спала в своей девичьей комнате?
— Да.
— Вы обещали мне ее показать.
— Конечно, теперь она принадлежит вам, как и все остальное.
— Хорошо, пойдемте туда.
Женщина открыла небольшую дверь, которая соединяла спальню, украшенную зеленой камкой, с комнатой поменьше, обитой голубым атласом, поверх которого был натянут белый муслин.
У одной из стен стояла узкая кровать воспитанницы пансиона времен Людовика XVI, с двумя спинками, обтянутыми голубым атласом. На камине, покрытом голубым бархатом, виднелись маленькие часы, две вазы севрского фарфора и два изумительной работы канделябра, скорее всего саксонского фарфора, с чудесной росписью в виде цветов.
Небольшой письменный стол розового дерева стоял у окна; кресла и стулья были обиты голубым атласом, вышитым яркими цветами.
Наконец, в углу, в неглубокой нише, находился маленький алтарь или, точнее, налой для моления, на котором возвышалась мраморная Богоматерь. Судя по ее изящным формам и безупречным линиям, она могла принадлежать резцу самого Жана Гужона.
На мраморной Богоматери не было других украшений, кроме легкой золотой нити на краю ее покрова и на голове.
Но особенно меня поразило то, что на шею ей был надет венок, а рядом лежал букет флёрдоранжа.
Видя, что эти два предмета более всего завладели моим вниманием, старушка сказала:
— Милая девочка принесла свой венок и свой букет в дар Богоматери.
Я вздохнул.
Эта комната, хранившая воспоминания о бесхитростных радостях и утехах юной девушки, навевала на меня тихую грусть. Здесь покоились ее девичье платье и ее белый венок, а рядом с ними витали безоблачные мечты и лучезарные грезы юной жизни. Покинув комнату, где она выросла под оком прекрасной Мадонны, девушка попала в жестокий и продажный мир, именуемый обществом. Оказавшись там, она утратила свою ангельскую улыбку и свежесть, поблекла, как осенние цветы, трепещущие от приближения зимних ветров. Ее уделом стали слезы — горькая роса, что выпадает на рассвете перед грозой. Она дважды возвращалась сюда, видимо надеясь почерпнуть в своем незапятнанном прошлом силу духа, чтобы вынести мучительное настоящее и смириться с неведомым будущим.
Не обращая внимания на стоявшую рядом старушку, я упал на колени перед налоем и стал целовать ноги Богоматери, так же как, вероятно, не раз целовала их она…
На следующее утро я уехал, наказав Жозефине Готье никому не рассказывать о моем визите и о том, что я приобрел имение. Я оставил ей все ключи, за исключением ключа от девичьей комнаты г-жи де Шамбле.
Его я увез с собой.
VIII
Я вернулся в Эврё, точнее, в усадьбу Рёйи, примерно после недельного отсутствия и столкнулся с Альфредом де Сеноншем, которого я даже не известил о своем отъезде.
На моем лице были написаны такая радость и такой безмятежный покой, что друг взглянул на меня с удивлением, но ни о чем не спросил и только воскликнул:
— Посмотрите на этого счастливца!
Я ничего не ответил, не желая отрицать или признаваться в том, что я счастлив.
— Ручаюсь, — продолжал Альфред, — что сегодня ты не поедешь со мной в Эврё.
— Почему же? — спросил я.
— Потому что ты жаждешь одиночества, дорогой друг, тебе нужны шелест высоких деревьев, журчанье реки, солнечные лучи, проникающие сквозь листву, — все то, до чего мне больше нет дела и что я уступаю тебе с большим сожалением. Витай в облаках, блуждай в своем раю, счастливец! Я же отправлюсь приносить пользу родине, отдавать распоряжения и марать гербовую бумагу, а ты тем временем напиши что-нибудь на бумаге розового цвета.
Я молча обнял друга.
— Ах, — вскричал Альфред, — ты действительно на седьмом небе и даже в большей степени, чем я предполагал! Надо же, ведь и я когда-то не мог удержаться, чтобы не обнять друга в порыве чувств, называл всех людей своими братьями и хотел бросить все райские цветы к ногам любимой женщины!
Он рассмеялся.
— К счастью, это время позади, и теперь я образумился, — добавил он. — Что ж, гуляй, мечтай, вздыхай! Я оставляю тебе Рёйи и спешу в префектуру.
С этими словами Альфред де Сенонш вскочил в тильбюри, выхватил поводья из рук слуги и стегнул лошадь хлыстом. Она подскочила, взвилась на дыбы и унесла своего хозяина с быстротой молнии.
Друг сдержал слово: он оставил меня наедине с шелестом деревьев и журчанием реки — подлинными друзьями всякого счастливого или несчастного человека, радующимися его счастью или сочувствующими его горю.
Итак, я поспешил углубиться в парк, отыскал там самый укромный уголок под самым раскидистым деревом и разлегся на траве, как школьник на каникулах.
Сколько времени я предавался мечтам? Трудно сказать; меня вывел из забытья голос Жоржа.
Я оглянулся.
— Простите, сударь, — сказал слуга, — пришел господ дин кюре из Рёйи. Пока графа нет, он желает переговорить с вами.
В самом деле, в нескольких шагах позади слуги скромно; стоял кюре, держа в руке шляпу.
Ничто не трогает меня больше, чем смирение священника, ибо эта добродетель полагается ему по чину, но встречается крайне редко.
Я живо вскочил на ноги, снял шляпу и подошел к священнику, внимательно глядя на него.
Это был мужчина лет сорока с кротким и печальным лицом, большими карими глазами и красивыми белыми зубами. Он выглядел довольно болезненным из-за бледного цвета кожи.
— Сударь, я прошу прощения за то, что не дал вам помечтать, — промолвил священник тихим голосом, — но ваш друг не раз говорил мне, что его можно смело побеспокоить ради доброго дела.
— О, я узнаю своего мизантропа, — ответил я со смехом и показал славному кюре жестом, что он может надеть шляпу.
Однако священник ответил с грустной улыбкой:
— Я пришел от имени бедняков, сударь, и должен быть смиренным, как те, кого я представляю.
И он тоже сделал мне знак, чтобы я надел шляпу.
— Вы пришли от имени Бога, сударь, — ответил я, — поэтому мне следует разговаривать с вами с непокрытой головой.
— Сударь, — продолжал кюре, — в полульё отсюда расположена одна деревушка, такая маленькая и бедная, что у нее даже нет названия. В ней случился пожар из-за детской шалости, и почти вся она сгорела. Мы начали сбор средств в помощь пострадавшим, и каждый жертвует сколько может, сударь, ведь Бог видит только благодеяние и не считает денег.
Он протянул мне бумагу, на которой уже стояло несколько подписей.