Слушатели сдерживались, но внутренне они все смеялись.
— Так вы и не обрили его до конца?
— Всё-таки добрил. На следующий день к обеду я совсем оправился!
Священник: — Ну что вы, в сущности, хотите сказать? Я не понимаю.
— Это был человек! — сказал доктор.
Священник задумался над этим:
— Нет, это не человек, это был покойник, труп человека.
Начальнику телеграфа пришло время дежурить, и он ушёл.
Он никак не проявлял себя, он только курил и наслаждался. Он был библиофилом, а так как в гостиной не оказалось ни одной книги, то ему не о чем было говорить. Его жена осталась.
Переменили стаканы и внесли токайское. Токайское! Неужели даже и оно не могло всколыхнуть общество, поразить и смутить его? Конечно, это было редкое, заграничное вино, но оно никому не понравилось.
— За ваше здоровье, фру Гаген! — Гордон Тидеман поклонился. — Вам, вероятно, знакомо это вино?
— Я пила его в Вене, — отвечала жена почтмейстера.
— Вот именно. В Австрии и Венгрии после обеда угощают токайским, в Англии — портвейном.
— А в Норвегии — виски с содовой водой, — вмешался аптекарь и стал пить за своё собственное здоровье.
Раздался смех.
— Да, в Норвегии пьют и виски и другие напитки.
— Но во Франции? Что пьют во Франции?
— Шампанское. Продолжают пить шампанское.
— Я никогда не пробовал этого вина, — говорит священник и читает по складам на этикетке: — «Токай-Шадалн». Оно странное, — сказал он, пробуя вино языком.
Но так как к токайскому почти не притронулись, то фру Юлия распорядилась, чтобы внесли фрукты, виноград, яблоки, винные ягоды и шампанское. «О боже! какое великолепие!» — подумали, вероятно, все, и хозяин заметил наконец некоторые признаки почтительного удивления. Но они скоро исчезли, и праздник, как был, так и остался скучным. «Никогда больше не приглашу их! Никогда!»
Окружной судья поглядел на часы — не пора ли уходить? Но пока хозяева не обнаруживали усталости, и он решил посидеть. Фру Юлия велела принести детей и стала их показывать; получилось нечто вроде интермедии, послышались восклицания, ласковые словечки, гости удивлялись, щекотали детей, но так как в комнате было накурено сигарами, то малютки стали чихать. Старая Мать пришла с детьми, и она же увела их обратно; она опять выглядела как ни в чём не бывало, была свежа и улыбалась.
— Как это у вас нет детей, нотариус? — заметил аптекарь.
— Детей? А чем бы я их кормил?
— Ах, бедный!
Теперь окружной судья уж всерьёз поглядел на часы и встал. Фру Юлия поднялась ему навстречу.
— Разве вам некогда? — стала она уговаривать его. — Так уютно, пока вы сидите.
— Но, дорогая фру, теперь уж действительно пора.
Все встали и, пожимая руки, благодарили и благодарили без конца. Аптекарь до самого конца оставался самим собою:
— Странные люди, которые уходят от всего этого! Поглядите на эту бутылку с шампанским, нотариус! Вот она стоит и погибает тут во льду, и никто не хочет её спасти.
Гордон Тидеман не мог более сдерживаться:
— Не будем задерживать гостей, Юлия. Это нам следует благодарить их за то, что они были так любезны и заглянули к нам.
На это уж нечего было отвечать. Единственное, что оставалось, — это броситься на колени. Он сказал потом жене:
— Это было неудачно придумано, и больше я не повторю такой глупости. Видала ли ты когда-нибудь таких людей!
Фру Юлия: — Тише, Гордон!
— Да, ты всегда всех извиняешь.
— Они будут вспоминать этот вечер, — сказала она.
— Ты думаешь? Но они делали вид, что это им не в новинку.
— Им неудобно было говорить об этом, пока они оставались здесь.
— Да, говорить, конечно, неудобно. Но, чёрт возьми, они могли бы хоть изредка выразить удивление. Когда токайское принесли, например.
По мнению фру Юлии, вечер был отличный, а гости веселы и довольны. Аптекарь был в ударе и сиял, жена почтмейстера была очень мила.
— Ну да, она тоже побывала за границей, — сказал Гордон Тидеман. — Но остальные? Нет, это больше не повторится. А по-твоему, Юлия? Нет, чёрт возьми!
IV
Наступила осень, а потом и зима. Зима — тяжёлое время: снег и холод, короткие дни, темнота. От маленьких дворов и отдельных изб шли друг к другу глубоко прорытые в снегу дорожки, и изредка по ним проходил человек. Однажды, в один из лунных и звёздных вечеров, женщина из Рутина направилась в соседний двор, чтобы занять юбку.
Да, все мужчины были тогда ещё в Лофотенах, и Карел был тоже в Лофотенах, и жене его приходилось заботиться о детях и о скоте до третьей недели после пасхи, когда мужчины снова возвращались домой. Это было тяжёлое время; ей нужно было все её терпенье и всё её уменье довольствоваться малым.
Когда-то она была девушкой Георгиной, Гиной по прозванью, бедной, как и теперь, и не особенно привлекательной, но молодой и здоровой и ловкой на работу; пела она бесподобно, отличным альтом. Теперь она была Гиной из Рутена. Она не очутилась в каких-нибудь более плохих условиях, чем другие, только она стала старше и много раз была матерью; ей исполнилось уже сорок лет. Но что из этого? Разве тут есть о чем говорить? Она привыкла именно к такой жизни и не знала никакой другой. Было вовсе уж не так плохо, вовсе нет; год за годом проходил для неё, для её детей и мужа, у них был маленький дворик, скотина в хлеву, хотя всё это почти не принадлежало им. И если муж был молодчина по части пения и даже славился как сочинитель вальса, то жена тоже не отставала от него: никто не умел зазывать так по вечерам скотину с поля, как Гина. Очень благозвучно, хотя, это был всего лишь зов, заманивание животных домой, ласковый уговор бархатным голосом. И она по-прежнему пела в церкви, как никто другой, и те, кто сидел рядом с ней, умолкали. Голос она получила от Бога, который имел возможность быть расточительным.
Гина идёт по глубокой тропинке в снегу, тропинка эта как канава, и платье Гины до колен покрывается белым снегом. Сейчас дела у неё плохи: у скота кончился корм, и она должна как-нибудь выйти из положения. Завтра она вместе с другой женщиной, у которой тоже нехватка корма, пойдёт по деревне занимать сено.
— Добрый вечер! — здоровается она, придя к соседке.
— Добрый вечер! А, это ты, Гина! Садись.
— Сидеть я, пожалуй, не буду, — говорит Гина и садится. — Я к тебе только мимоходом.
— Что скажешь новенького?
— Что я могу сказать нового, когда никуда не выхожу из избы?
— Да, у нас у всех всё та же новость, — говорит женщина. — Бога благодарить приходится только за одно здоровье.
Молчание.
Потом, немного смущённо, Гина говорит:
— Помнится мне, я видала у тебя осенью тканьё.
— Да, это правда.
— И это было очень красивое тканьё, насколько я помню, с жёлтым и синим, — каких только цветов в нём не было! Если это было на платье, то очень красиво.
— И на платье и на юбку, — отвечает женщина. — Я совсем обносилась.
— Если б ты согласилась одолжить мне юбку на завтра? Хотя мне и стыдно просить тебя.
Женщина удивлена лишь одно мгновенье, потом она говорит:
— Так у тебя нет корма?
— Вот именно! — отвечает Гина и качает головой над своей незадачливостью.
Да, соседке не надо было долго размышлять, чтобы понять, зачем Гина хочет занять юбку. Это не загадка. Ясно, что в хлеву у неё недостаёт корма. Не могло быть и речи о том, что Гина хочет нарядиться и щегольнуть юбкой: она хочет принести в ней домой сено. Это было унаследованным обычаем носить сено в юбках, обычай этот практиковался годами. Юбки вмещали так много, они наполнялись, как шары. То и дело можно было видеть, как женщины попарно пробираются по снегу с огромными ношами на спине — юбками, туго набитыми сеном и завязанными тесьмой. Эти картинки были неотъемлемой частью зимы: всегда у кого-нибудь не хватало корма, и всегда был кто-нибудь другой, у кого сена было немного больше и кто мог продать пуд-другой. У женщин редко водились деньги до приезда мужей из Лофотенов, но новая пёстрая юбка способствовала открытию кредита на сено, даже больше: она давала понять, что нехватка здесь была не по бедности, а наоборот, от большого количества скота, на который никак не наготовишься корма и который сам представляет собой ценное имущество и богатство.