Но тут оказалось, что отдохнуть не получится, потому что лагерь не может вместить больше, чем может, даже если набивать туда людей, как сельдь в бочку. А транспорты прибывают чуть ли не каждый день… Так что работать им все равно приходилось, не переставая, и они ужасно злились на нас из-за этого. Наверное, им бы очень хотелось, чтобы мы все вдруг разом исчезли… Нет, не все, не полностью, а так, чтобы время от времени можно было бы, не вставая, протянуть руку и кого-нибудь взять, чтобы помучить, убить или изнасиловать, когда возникнет на то настроение.
Но так не получалось, наоборот, транспорты все прибывали. Это просто удивительно, сколько, оказывается, людей в Боснии! Патронов ханджарам по-прежнему давали мало, так что они стали убивать большими деревянными молотками: просто клали людей на землю и лупили по голове. Это им тоже поначалу очень нравилось, но потом быстро надоело. Молотом, даже деревянным, работать вообще нелегко, даже по удобной наковальне, а тут — почти по самой земле… умучаешься махать.
Потом попробовали травить, но это тоже не пошло. Люди умирали, где ни попадя, в неположенных местах, а главные командиры требовали порядка. Главными командирами у них немцы, у ханджаров-то, хоть они и мусульмане, а немцы непонятно кто. В исламе главный командир — Аллах, но поскольку «Ханджар» — это все-таки дивизия СС, то есть кое-кто и пониже Аллаха. Или повыше — смотря как посмотреть. И эти кое-кто — немцы. А немцы любят порядок.
Наверное, немцы-то и придумали эти тройки. Двоих связывают спина к спине, а третьего — сбоку, тоже спиною. А потом стреляют два раза. Первой пулей можно убить сразу двоих — тех, что затылок к затылку. Ну а вторая — на того, что сбоку, тут уж ничего не поделаешь. Всего два патрона на троих. Такая вот немецкая экономия. Тут главное — первый выстрел аккуратно делать. Хотя на самом деле и это не обязательно. Потому что затем всю тройку целиком, не развязывая, сбрасывают в ров и закапывают. Так что если кому-то из троих не повезло, и он выжил, то из рва ему, привязанному к двум трупам, все равно уже не выбраться. Вот это-то самое страшное и есть. Уж лучше пусть бы молотками забивали…
Старик Малер и братья Алкалай уже внизу, и похоронная бригада набрасывает на их тела тонкий слой земли. Сегодня хоронят цыгане: Йока, Симон и еще один, безымянный. Последняя тройка. Их похоронят уже сами ханджары. Таков порядок.
— Эй, погодите!.. Стойте, вы, свиньи!.. — кто-то светловолосый бежит со стороны лагеря, кричит, размахивает руками; карабин болтается сбоку… ханджар, кто же еще?
Все останавливаются — и палачи, и цыгане, и даже мы поворачиваем головы — те, кто может, конечно.
— Куртка! — кричит ханджар. — Вещи! Где мои вещи?! Мустафа, пес, убью!
Мустафа, посмеиваясь, кладет на землю свой карабин и достает сигареты.
— Что ты вопишь, Халил? — говорит он миролюбиво. — Нету у нас твоих вещей.
— А где?!
— Откуда мне знать — где? Небось уже в Бугойно… Ты, дурная башка, зачем свой тюк в фургоне оставил? Вот теперь и бегай, как пьяный кабан.
Ханджары дружно смеются. Теперь они даже становятся немного похожими на людей.
— Как же так? — растерянно произносит светловолосый. — У меня же там все… и куртка, и белье, и даже шапка…
— Ага! — назидательно произносит пожилой Мустафа. — Нечего было по женскому бараку шнырять. Всем ребятам тех двух вчерашних баб хватило, а тебе, понимаешь, еще захотелось!
Ханджары смеются еще громче. Нет, на людей они совсем не похожи.
— Ничего, не горюй! — Мустафа хлопает светловолосого по плечу. — Послезавтра фургон вернется. А пока что…
Он бросает на землю недокуренную сигарету и обводит нас прищуренным взглядом. На лице его еще подрагивает тень улыбки, остывает, испаряется, как пар с запотевшего зеркала.
— А куртку мы тебе сейчас достанем… — говорит Мустафа, оскаливает желтые зубы и смотрит прямо на нас… на Баруха?.. — Вот прямо сейчас и достанем.
Нет, Габо, не на Баруха. На тебя смотрит этот гнилозубый шакал, убийца, садист… даже не на тебя, а на твою куртку, вот на что. На куртку, мамой сшитую, на твою старую куртку, хорошую, теплую, удобную, как вся твоя прошлая жизнь, как вся твоя прошлая радость, как все-все твое прошлое, оставшееся где-то там, позади, в невозможной и недостижимой дали, за пропастью ада.
— Нет!.. Не отдам… — голос у Габриэля срывается. Привычное льдистое онемение в груди вдруг тает одним махом, расплескивается, вскипает горячим фонтаном слез. У тебя еще остались слезы, Габо?
— Габо, не надо, Габо… зачем?.. — испуганно шепчет Барух, толкает его виском в мокрую от слез щеку, но поздно… или не поздно, а просто все равно, потому что ханджар уже рядом, уже схватил их за веревку… Ров все ближе и ближе… Вот Симон кивает ему, опершись на лопату. Прощай, Симон.
— Хочу писать, — говорит Горан.
Ханджар Мустафа одним резким движением валит их с ног на самом краю ямы. Со всех шести ног. Габриэль падает лицом вниз, больно ушибаясь о землю. Он едва успевает повернуть голову вбок, чтобы уберечь нос. Он видит ноги Мустафы, и чьи-то еще, и ствол карабина — самый кончик… а дальше — травянистый покатый склон, и деревья, и лес. А неба не видно. Габриэль сразу забывает о куртке, так ему вдруг хочется увидеть небо. Хорошо Горану, который лежит прямо на нем, спина к спине, Горан видит сразу все небо — от края и до края. Поделился бы с братом… Габриэль изо всех сил выворачивает шею, но все равно ничего не выходит: только склон и кусты, и начинающий желтеть осенний лес.
— Бейте, сволочи! Чтоб вы все передохли, гады! — Это Барух, мой храбрый и сильный Барух. Надо умирать достойно. Габо тоже хочет сказать что-нибудь такое же, важное и сильное, но у него не получается открыть рот.
— Подожди, не стреляй, — говорит Мустафа кому-то.
— Не наказывайте меня, я не хотел! — говорит Горан и начинает плакать. — Я же говорил, что мне нужен горшок! Барух, отдай мой горшок! Мама!
Ханджары принимаются ржать, и тут же следует выстрел, над самым ухом, настолько близкий, что Габриэль даже глохнет на секунду, а потом сразу слепнет, потому что горячая липкая масса падает ему прямо на лицо и на глаз, широко открытый, отчаянно вывернутый в безуспешных поисках неба.
— Ну говорил ведь! Мне его куртка нужна!
— Шма, Исраэль!.. — это опять Барух. И выстрел. Второй. Два выстрела на троих. «Значит, я убит?» — думает Габо. Он приоткрывает левый глаз, тот, что ближе к земле, и видит землю и муравья, настороженно приподнявшего усики.
— Цела твоя куртка! — это второй ханджар.
«Я слышу и вижу. Я еще жив, — думает Габо. — Мне не повезло. Сейчас они сбросят нас в яму, и я буду умирать там, долго и трудно.»
Он хочет попросить, чтобы его тоже убили, но рта не раскрыть, да и бесполезно. Свои две пули на троих они уже получили, а больше не выдают, таков порядок.
— Подожди, не сбрасывай, — говорит Мустафа.
Габриэль чувствует какое-то шевеление наверху, на спине. Потом вдруг становится легко, потом онемевшие руки падают сбоку, больно отдавая в плечевые суставы. Куртка. С него стаскивают куртку.
— Связать снова?
— Зачем? — говорит Мустафа, разглядывая куртку. — Трупы не бегают. Эй, ты! Чего расселся, как на цыганской свадьбе? Сбрасывай падаль!
Кто-то переворачивает Габриэля на спину. Это цыган Симон.
— Шш-ш-ш… — шепчет Симон. — Молчи, Габо, и не шевелись. Шш-ш-ш…
Он скатывает Габриэля в ров, как бревно. Чей-то локоть упирается Габриэлю в бок. Надо бы устроиться поудобнее, но шевелиться нельзя — Симон запретил. Габо крепко зажмуривается, и тут что-то тяжелое бухается сверху, больно придавливая его к острому локтю нижнего мертвеца. Он с трудом удерживается от крика и открывает глаза. На него смотрит искаженное мертвое лицо Баруха. Часть лица. Габриэль хочет закричать, но тут сознание, сжалившись, покидает его.
Когда самолет набрал высоту и стюардессы засуетились в проходе, сосед Берла, жилистый, выбритый до блеска американский сержант, крякнул и достал откуда-то из-под ног початую бутылку «Дикой Индюшки».