— Ты ведь не откажешься составить мне компанию, а, приятель?
Берл вздохнул. Сержант начал оказывать ему усиленные знаки внимания, когда они еще только вошли в салон и рассовывали свои сумки по ящикам для багажа.
— Как можно отказать самой сильной армии в мире? — ответил он. — Вот только, послушай, бижу, не слишком ли рано для бурбона?
— Ничуть! — просиял сержант. — Бурбон годится для любого времени, особенно в отпуске. Особенно в последние часы отпуска…
Он протянул Берлу руку: Сержант Смит. Джек Смит. Из Мериленда.
— Редкое имя, — заметил Берл и тоже представился. — Майкл Кейни. Из Торонто.
— Репортер? — Сержант понимающе кивнул на внушительный кофр с фотоаппаратурой. — Много там вашего брата, в Сараево. Хотя раньше-то побольше бывало…
Он плеснул виски в пластиковый стаканчик и протянул Берлу.
— Давай, приятель… за твою будущую Пулитцеровскую премию!
Выпили.
— Давно ты в Боснии, Джек? — спросил Берл, ставя на стол пустой стаканчик. — Как там служить? Скучно небось?
— Да нет, что ты… — удивился сержант. — В Боснии классно. В Сараево то есть. В Германии скучно, это да. Никакой цивилизации. Ни баб, ни развлечений… жуть. А в Боснии хорошо. Палатки хорошие, новые, с деревянными полами, ага. В Германии, скажем, если палатка на шестнадцать, то там шестнадцать и живут. Таков порядок. А в Боснии нет, в Боснии свобода… ты что… Палатка на шестнадцать, а там — шестеро или даже пятеро, представляешь? Душевые, горячая вода, все путем… ты что…
Он налил снова.
— Ну, давай — за Боснию… классное местечко, парень, слушай меня. А жрачка! Жрачка! — сержант наклонился к Берлу, схватил его за руку и горячо зашептал: — Ты мне не поверишь, так что пристегнись, чтобы с кресла не упасть. Пристегнись, пристегнись, я тебя сейчас удивлю, приятель! Там у нас местные повара по контракту! Представляешь? По контракту! Ты такой жрачки в жизни не пробовал, вот что я тебе скажу!
Берл ухмыльнулся и высвободил руку.
— Послушать тебя, так лучше места не найти.
— Конечно! — заверил сержант. — В Европе точно не найти! А какие девочки! Какие девочки! Идешь по городу, а навстречу тебе — девки, одна другой краше. Не то что в Германии — одни крокодилы злобные. В Германии, скажем, подмигнешь такой — не для чего-то там, а просто от отчаяния, потому что с такой крокодилицей можно только в крокодильем болоте, да и то — по сильной пьяни… подмигнешь, а она, стерва, на тебя зубами — щелк!.. щелк!.. и в полицию бежит, представляешь? В полицию! А за что? Что я ей такого сделал? Подмигнул без никакого дурного умысла… За что же сразу в полицию? Дерьмо…
Сержант заскрежетал зубами, видимо, припомнив что-то очень обидное.
— Не горюй, бижу, — сказал Берл. — Забудь ты ее, эту дуру. Мало ли что бывает…
— Ага… — детина в форме смахнул злую слезу. — Тебе легко говорить… А мне за это сержанта на два года задержали. Два года, представляешь? Всего-то и подмигнул…
Он снова разлил виски по стаканчикам.
— Забудь, Джек. Ты еще в генералы выйдешь, — сказал гуманный Берл. — Да и вообще… сейчас-то ты летишь не в Германию…
— Будь она проклята! — добавил сержант, заглатывая бурбон.
— Амен! — припечатал Берл и перевел на другое. — Ну а кроме баб и жрачки? Стрелять-то приходится?
— Стрелять? В кого? — удивился сержант. — Нет, приятель, это же не Ирак… ты что… Есть у нас саперы, эти еще иногда работают. Мин много осталось. А мы — нет, ты что…
Бутылка кончилась в аккурат над Балканами.
Сараевский аэропорт хранил на себе отчетливый отпечаток войны. Даже сейчас, по прошествии почти девяти лет после Дейтонских соглашений, покончивших с нею официально, война еще жила здесь, щетинилась стволами крупнокалиберных пулеметов, торчала уродливыми прыщами огневых точек, щеголяла пыльной маскировочной расцветкой бронетранспортеров и вертолетов. Но еще сильнее ее сытое, победительное присутствие ощущалось по дороге из аэропорта в город: по обугленным остовам покинутых домов, по сиротливой пустоте улиц, по разноцветным, торопливым, сделанным на скорую руку черепичным заплатам крыш, по заросшим сорняками воронкам, по жестяным табличкам с грубо намалеванными черепами и надписью «Мины», раскачивающимся тут и там на осеннем ветру.
Договориться с водителем такси оказалось неожиданно трудно. Берл, начав с английского, перешел на немецкий, попробовал французский, арабский, русский… но пожилой усатый босняк, замкнувшись в угрюмом молчании, все так же упорно мотал головой из стороны в сторону. Наконец, когда Берл окончательно отчаялся и стал оглядываться в поисках другого такси, водитель вдруг протянул ему мобильный телефон.
— Алло! Куда вам надо? Говорите, я переведу, — сказала трубка на ломаном английском.
— На вокзал.
— О'кей. Верните трубку Златану.
Центр города смотрелся иначе. Такси еле ползло по переполненной людьми и машинами улице. Здесь царила какая-то нарочитая, показная праздничность: на улицах толпился народ, кафе были забиты до отказа, люди оживленно жестикулировали и смеялись, громко играла музыка. Во всем определенно чувствовалась какая-то натужность, излишнесть, чересчурность: слишком много людей, слишком громкая музыка, слишком отвязное, неестественное веселье. И в этом упрямом, настойчивом отрицании войны, самого ее существования, тоже была война — может быть, даже больше, чем в выщербленных пулями и осколками стенах или в черных потеках копоти на фасадах жилых домов.
На вокзале Берл прошел в камеру хранения. В ячейке лежали ключи и самодельная, с толком нарисованная карта. Выйдя наружу, он без труда нашел по карте машину и остался ею вполне доволен — нестарый еще фольксваген-гольф, ничем не выделяющийся среди десятков таких же на привокзальной стоянке. Берл открыл багажник… все вроде на месте. Пистолет и три запасные обоймы лежали, как и условлено, под сиденьем. Он еще немного повозился, прилепляя таблички «Пресса» на ветровое стекло, а также сзади и по бокам. Ну вот, парень, похоже, теперь все тип-топ. Теперь — с богом!
Берл завел машину и поехал прочь из судорожно веселящейся боснийской столицы. Он двигался в северо-западном направлении, в сторону небольшого городка под названием Травник. Там его ожидало по крайней мере одно дело, не терпящее отлагательств.
Он идет по широкому лугу с цветами и пчелами, и кузнечики сигают во все стороны из-под ног по заполошной дуге, а самые глупые — так и по нескольку раз, потому что никак не могут догадаться взять, наконец, вбок, а все норовят вперед, под его босые ступни… вот ведь недотепы. Идти босиком приятно, но странно… где же мои сапоги, мама?
— Не знаю я, где ты их потерял, — сердито отвечает мать. — А куртка? Да что ж это за несчастье-то такое? И сапоги, и куртка… Что ж теперь делать-то?
— Не сердись, мама, — просит Габо, но мать не слушает его. Мать расстроилась не на шутку. Она берет луг за самый край, там, где он сходится с кромкой леса и с небом, берет и отдергивает, как занавеску… А там, за занавеской — темнота, и дальнее уханье, и вой оборотня.
— Нет! — кричит Габо. Он пытается ухватиться за край луга и не пускать, но мать упрямо тянет занавес на себя и вбок. Какая она сильная!.. Да это ведь и не мать вовсе! Это ханджар Мустафа, а в руках у него деревянный молоток.
— Отдай! — кричит Мустафа и тянет молоток на себя за длинную рукоятку.
Но Габо знает, что отпускать нельзя, потому что если отпустить, то Мустафа сразу же замахнется и — все… нет, надо держаться.
— Ах, ты так, пес?! — кричит Мустафа и начинает расти. Он растет во все стороны одновременно, он уже всюду: и сверху, и снизу, и по бокам… мир исчезает, есть только он, маленький Габо и огромный, гигантский Мустафа. Он наваливается на Габриэля и давит, и давит, и давит… невыносимо… так, что просто нечем дышать.
Нет! Нет! Нет! Габо сопротивляется изо всех сил. Отчаянно работая руками и ногами, он пробивается прямо сквозь Мустафу, раздвигая его холодную мокрую плоть, его многочисленные, как у мерзкого насекомого, конечности… вверх, вверх, к воздуху, к небу… вверх!.. Вот оно, небо! Габриэль делает глубокий вдох и приходит в себя. Он сидит во рву на груде трупов, слегка присыпанных землей. Он жив. Кожу лица и шеи стягивает отвратительная короста, корка из засохшей крови. Чьей? Его собственной? Может быть, он все-таки умер?