По ту сторону Днепра вдоль берега угадывалась темная полоса печенежских камышей, с левой стороны, за поросшими соснами холмами, выглядывало солнце.
Залитый лучами плес плавился бурунцами. Иногда бултыхало так, словно кто-то бросил большой камень. Удочки стояли неподвижно. По опыту Гафуров знал: жирует рыба — наберись терпения. Радуясь приходу нового дня, она гуляет в насыщенной кислородом воде, озорно выплывает на поверхность, а утомившись, спустится на дно в поисках поживы.
Гафуров поймал несколько лещей, прикинул на глаз улов и принялся сматывать удочки. Он не уважал людей, которые не умеют или не хотят перебороть собственный азарт: лови, пока ловится!
Лодка ткнулась в песчаную косу на Заячьем острове. Рахим выпрыгнул на берег. Остров встретил его птичьим щебетом, шорохами в кустах. После того, как он был здесь в последний раз, кусты и травы сплелись в сплошные заросли, а верба пустила новые побеги и, казалось, присела под тяжестью собственной листвы. Гафуров не стал обходить остров берегом, продрался через кустарник, раздвигая ветки руками. Все тут росло в добром соседстве: боярышник и терн, шиповник и крушина, ковыль, тысячелистник, овсяница, ситняг, полевица, типчак — целое царство красок и запахов. Запахи лились на него отовсюду, иногда ему удавалось выделить щекочущий аромат хрупкой льнянки, терпкую щедрость дикой мяты, острое дыхание шалфея.
Рахим пробирался в глубь острова словно в забытьи. Вдруг травы расступились, и он понял, что ноги несли его вперед не наугад, потому что привели на полянку, где отдельно, словно отшатнувшись от окружающего мира, росли невысокие, ему по пояс, кусты с пушистым листом. В прошлый раз они цвели — на одной ножке по два цветочка, нежные, хоть в свадебную фату; теперь вместо них также попарно висели ягоды — на вершине веток зеленые, посредине розовые, внизу темно-красные. Тогда Гафуров с трудом отломал стебель, древесина была на редкость крепкой.
— Люницера ксилостеум, — сказал Рахим и обернулся, словно пораженный звучанием собственного голоса среди наполненного шумами и шелестами молчания. — А говоря попросту — волчьи ягоды. Белыми цветочками маскируется, красными ягодками, а натура волчья — на отраве настоянная.
Ему хотелось взять топор и вырубить все семейство, пока птицы не расклевали и не разнесли ядовитые семена, но майор понимал, что люницера ни в чем не виновата. Просто с тех пор, как одна из его дочерей, Нарзум, отравилась волчьими ягодами, он возненавидел это растение, оно словно стало воплощением коварства, бесчестности, обмана — всего того, с чем Рахим Гафуров боролся всю свою сознательную жизнь.
Он лежал под вербой, всматривался в изменчивое кружево листвы и думал, что на следующее воскресенье привезет сюда Зин-Аиду и всех «амазонок». Пусть и они увидят любимый его сердцу кусочек земли посредине Днепра, первобытно-дикий, нетронутый, где все рождается, живет и умирает без постороннего вмешательства по установленным природой законам.
Гафуров машинально включил транзистор. Он брал его с собой ради «Последних известий». В редкие часы, когда он бывал дома, это время считалось святым. Из динамика вырвался пронзительный крик чайки. Столько боли, столько отчаяния было в том крике! Рука замерла… Чайка жалобно стонала над морем. Море рокотало, шуршало галькой. Из синей дали, раскачиваемой ветрами, в шальной гонке одна за другой на берег катились волны. Удар за ударом! А вот самый сильный, даже застонали скалы. «Не девятый ли? — подумалось Гафурову. — Какой титанический ритм! Страшная и прекрасная гармония стихии».
Он не знал, что слушает премьеру радиофильма Ярослава Яроша «Голос моря». Вокруг него, обмывая крохотный островок, текли тихие днепровские воды.
Наступил день, когда Белогус разрешил Ванже спуститься в сад. Собственно, несколько молодых кленов между клумбами возле больницы и давно отцветшую сирень вдоль забора садом назвать можно было только с натяжкой. Но если человек поднимается на ноги после длительного пребывания на рубеже, за которым нет даже пустыни, все сущее наполняется неведомыми доселе красотой и очарованием. Что может быть лучше пьянящего запаха левкоя за скамейкой, на которой сидишь ты в окружении друзей? Гриня, конечно же, принес сопелочку. Не поленился, инкрустировал ее подпалинами — не сопелочка, а игрушка.
— Последнее достижение изобретательской мысли! — гудел Гринько. — Свистнешь раз — прибежит няня, свистнешь два…
— …появится Баба Яга, — подхватил Панин.
— Почему же Баба Яга? — не согласился Гринько. — Как раз наоборот, хорошенькая и — заметьте! — чернявенькая Ягуся.
— А у нас, Василь, перемены. Новоселье справили. Понемногу осваиваемся. Одна тетя Прися недовольна, никак не может привыкнуть. Грозится уйти.
Ванжа потрогал себя за усы.
— Прощай, «теремок», — тихо сказал он. — Кто-кто, а полковник, должно быть, на вершине счастья, сбылась его мечта… Олекса Николаевич, вы же знаете, мне не терпится услышать главное. И Ремез прибегал, и вот Гриня, да разве от них дознаешься! Все им некогда.
Панин был готов к такому повороту в разговоре. Не отмолчишься, все равно когда-то придется сказать правду.
— Оно и в самом деле некогда. Горячие были денечки. — Панин все еще колебался. — Ну, в общих чертах о фирме, о «шерстянниках» тебе рассказали. Следствие закончилось, суд воздаст каждому по заслугам. Что касается Полякова и Квача, то тут я не все знаю. Настоящая фамилия Квача — Нарыжный. Перед войной сидел за грабеж. Бежал. Во время оккупации служил фашистам. Не какая-то там пешка, а следователь зондеркоманды. Там же во вспомогательной полиции подвизался Поляков. Когда пришли наши войска, Нарыжный бесследно исчез, хотя были некоторые данные о том, что гитлеровцы не взяли его с собой.
— А Поляков?
— Поляков тогда сдался. Выдавал себя за невинную овечку. Отбыл наказание и жил на Севере. Там женился. А Нарыжный, как теперь стало известно, притаился тут у нас с фальшивыми документами. Кто бы мог думать, что под личиной инспектора райфинотдела, а позднее заведующего складом трикотажной фабрики Квача прячется изменник Родины, следователь гитлеровской зондеркоманды? Что рваную рану под ключицей он получил не в бою с фашистами под Лохвицей, а во время облавы на партизан? Солдатская книжка, справка из госпиталя, заключение комиссии о демобилизации — все было изготовлено блестяще.
— Сам он вряд ли сумел бы запастись такими документами, — заметил Ванжа. — Его готовили?
— Будет из тебя человек, — похвалил Панин. — Да, и готовили старательно. Документы, биографию… Нарыжный, теперь уже Квач, женился на одинокой женщине на Чапаевской и стал ждать своего часа. Такое у него было задание: затаиться и ждать.
— Чего? — спросил Гринько.
— Не чего, Гриня, а кого. Как водится в таких случаях, к Квачу должен был прийти связной. Но что-то там в шпионской машине заело. Время шло, а никто не приходил. Если верить Квачу, то он даже обрадовался. Понимал, что его карта бита, совсем было притих. Была только одна забота: как бы не всплыло на поверхность его прошлое. Жена померла. Решил больше ни с кем не связывать судьбу, купил щенка, вырастил и зажил вдвоем с Цербером. Когда Квач забыл и думать о своем двуликом существовании — столько же лет прошло! — объявился Поляков.
— Искал его?
— Встретились случайно, на улице. В то время Поляков жил уже в нашем городе в известном тебе Тимирязевском переулке. Когда надоел суровый климат, сунулся в родные края, а там бывшего полицая встретили враждебно, люди показывали на него пальцами. По совету своей родственницы Валентины переехал к нам. Помнишь, ты проводил Олега Горлача до дома на Хабаровской? Там живет Валентина. Она, кстати, тоже проходит по делу «фирмачей» как соучастница. У нее в доме был тайный склад для водолазок. Так вот, когда встретились эти два типа, Поляков обрадовался, Квач — наоборот, но виду не подал. Поляков сказал, что имеет дом, семью, но временно остался без работы. Не скрывал, что, будучи экспедитором на мясокомбинате, не брезговал жульничеством. Жаловался на народных контролеров: мол, суют нос куда не следует, пришлось, пока не схватили за руку, уволиться по собственному желанию. Узнав, что Квач собирается на пенсию, Поляков пожелал устроиться на его место.