– Тим!

К ним подкатил джип с погашенными фарами, за рулем сидел Леня Шамбор – видимо, он прыгнул в окно и опередил. Панарин толкнул Клементину на сиденье и прыгнул следом, Леня зажег фары и, бешено сигналя, помчался с площади. Следом, вразнобой голося клаксонами, неслось что есть мочи десятка три машин. Была сумасшедшая гонка по великолепной автостраде, потом по бездорожью, колеса вздымали косые полотнища песка, рядом с Панариным плакала ничего не понимавшая Клементина, Леня, матерясь, виртуозно швырял джип вправо-влево, выбирая места поровнее, в. лицо бил сырой ночной воздух, их подбрасывало на сиденьях, мотало, как кукол, кровавой хлопушкой взорвался под колесом оплошавший заяц, и это напоминало ад.

А потом стало тихо. Машины выстроились в ряд на краю пологого откоса, направив лучи света вниз, туда, где на равнине тускло поблескивали глубоко всаженные в землю пропеллеры – двух-трех– и четырехлопастные, старомодные и поновее, облупившиеся, проржавевшие и блестящие. Неизвестно, сколько всего их насчитывалось – длинные ряды уходили в темноту, куда не достигал свет. И там, внизу, зияла квадратная яма с кучей свежей земли рядом. Лучи двух прожекторов скрестились на ней.

Прижав локтем к боку продолговатую урну, Панарин стал спускаться. Слева, держась обеими руками за его локоть, тащилась всхлипывающая Клементина, Справа нес сумку с вещами Бонера Леня Шамбор.

«Его даже не нужно было сжигать, – вдруг подумал Панарин, – просто собрали в урну эту бурую пыль, оставив горсть для лабораторных исследований…»

Когда подтянулись последние и выстроились полукругом за его спиной, Панарин вытянул руки над ямой.

– Где бы ты ни был, там летают, – сказал он.

– Где бы ты ни был, там летают, – вразнобой повторила сотня голосов.

Панарин развел ладони, урна глухо упала на дно. Леня бросил в могилу сумку. Панарин протянул руку назад, на ощупь принял из чьей-то ладони белого голубя и, зажав двумя пальцами его голову, дернул. Струйка крови брызнула в яму. Птичье тельце слабо забилось, ворохнулось и замерло. Панарин бросил голубя в яму, вытер песком кровь с рук и отошел.

Загремели выстрелы, мигнули прожекторы, из черного неба им на головы стал падать воющий рев. Самолет с зажженными бортовыми огнями вышел из пике так низко, что людей шатнуло воздушной волной. Гул мотора утих вдали.

Заработали заступы. Двое техников волокли трехлопастный пропеллер. «Семерка» по-прежнему стояла под предохранительным колпаком, и ее пропеллер оставался при ней, но это не имело значения – три четверти могил были чисто символическими, кенотафами были, потому что те самолеты не вернулись, и никто никогда больше не видел ни их, ни их пилотов…

Вновь захлопали выстрелы, зазвучали нечленораздельные вопли, с трех сторон заиграли баяны – «Раскинулось море широко», полонез Огинского и еще что-то печальное, забренчали гитары, по рукам пошли бутылки, стоял галдеж, гомон и песни, метались лучи прожекторов, и Панарин не сразу сообразил, что стоящая с ним рядом Клементина что-то кричит ему и остальным:

– Дураки! Вам же страшно! Вы сами себе надоели и сами себя хороните, а не его!

Она была прекрасна, даже в истерике. Панарин обхватил ее, и она прижалась, уткнулась, плача во весь голос, горьковатый аромат духов щекотал ноздри, и Панарин, славный альбатрос, вдруг с удивившим его отчаянием подумал: если Клементина не будет его, он сойдет с ума…

3

Я обязуюсь никогда не раскаиваться, кроме тех случаев, когда раскаяние может настроить меняна дальнейшие подвиги.

М. Брэгг

Панарин с натугой открыл глаза. Комната была насквозь незнакомая, он валялся на диване, одетый, только без ботинок, рядом с диваном стояло кресло, а в кресле сидела облаченная в пушистый халатик Клементина и задумчиво разглядывала Панарина. За окном стояло утро.

– Это как я сюда? – тоскливо спросил он. Клементина грустно покачала головой.

– Я тебя не обижал? – на всякий случай поинтересовался Панарин. – Нет, правда, как я сюда?

– Когда приехали, вы снова пошли в кабак, – прилежно доложила Клементина. – Поминки устроили…

Панарин прикрыл глаза. В памяти всплывало нечто непрезентабельное, обрывки какие-то – грустные лица, грустные песни, и кто-то рвал на груди рубаху, кто-то порывался чиркнуть ножом по собственной руке и написать кровью эпитафию на стене, и что-то вроде бы горело поблизости – то ли забор, то ли стог сена… «Хороши», – с привычным, приевшимся уже и потускневшим раскаянием подумал он.

– Вот. Потом ты рвался к самолетам, в ангар, и я тебя уволокла к себе, потому что до твоего коттеджа не дотащила бы. Ты долго доказывал, что только я могу тебя спасти, потом отключился.

– Понятно, – сказал Панарин. – Что ж, будни, они же веселые и грустные праздники…

Она была прекрасна, и Панарин почувствовал, что сию минуту сойдет с ума, если останется лежать, если ничего не сделает. Он поднялся, содрогаясь От головной боли, за руку выдернул Клементину из кресла и притянул к себе. Клементина слабо барахталась, шептала что-то и вдруг обмякла в его руках.

Двумя часами позже по главной улице Поселка, Проспекту Мучеников Науки, четко печатая шаг, к зданию дирекции шагал подтянутый, чисто выбритый и абсолютно трезвый зам. директора по летным вопросам полковник аэрологии Т. Панарин – в парадной форме с белейшей рубашкой, при наградном кортике. Блестели серебряные альбатросы на петлицах, и золотые альбатросы на погонах, и золотые астролябии – знаки различия, – и золотой Икар на левом рукаве, и золотой Колумб на правом. Посверкивали ордена Галилея всех трех степеней, Большой Крест Познания и Звезда Поиска.

Поселок был само благолепие. Разбитое давеча окно бара заслонили огромным плакатом «Добьемся стопроцентной возвращаемости самолетов!», а вывеска бара гласила: «Кафе-мороженое „Снежинка“ (это на другой стороне было изображено, так что оставалось лишь перевернуть). Выцветшие плакаты исчезли все до одного. Из динамиков лилась музыка Вивальди. Через площадь шествовал казенный кот Магомет с бантом на шее. Абсолютно трезвый завхоз Балабашкин руководил тащившими какой-то мудреный агрегат грузчиками. И Балабашкин, и грузчики были в смокингах, друг к другу они обращались на «вы», употребляя слова «позвольте», «заносите влево, сударь», «вы мне сейчас наступите на ногу, милейший Иван Петрович». Перед зданием дирекции стояли длинные черные лимузины с зеркальными стеклами, охраняемые, старшиной-безопасником. Количество лимузинов не сулило ничего хорошего.

Панарин прошел по длинному тихому коридору и остановился перед дубовой двустворчатой дверью. Возле нее маялся на банкетке очкарик в белом халате с нашивками лейтенанта барометрической химии, и сидели двое бледных научников – судя по серебряным Платонам в петлицах халатов, начальники секторов, новые какие-то. Дверь приоткрылась, в щелочку высунулся ученый секретарь Нахманович и позвал шепотом:

– Панарин!

Панарин вошел. За длинным столом сидели человек десять в строгих черных тройках. Сбоку примостился Тарантул, шеф, Господь Бог, самодержец и директор Поселка – старый армянин Гамлет Адамян, светило прикладной аэрологии, громадный, пузатый и всегда грустный. В его кличке не крылось ничего обидного прозвища здесь давали по своим законам, и, не придись Адамян ко двору, будь он нелюбим, его окрестили бы Грандом или Лордом.

– Полковник аэрологии Панарин, заместитель директора по летным вопросам, – доложил Нахманович и на цыпочках смылся в угол.

– Ага, – сказал краснолицый седой мужик с золотой звездочкой Героя Науки на лацкане, грохнул кулачищем по столу и заорал: – Вы это что тут творите? Молчать! Зажрались? Погоны надоели? Наука надоела? Вам бы показать, на чем мы трюхали над Вундерландом и возвращались – вы б в штаны наделали, щенки! А вы? Вам дают суперсовременную технику и аппаратуру, а вы ее гробите, салаги! И людей гробите! Молчать, ефрейтор! В дерьмовозы загоню! Распустились! Водку жрете? Шлюх развели? Молчать, говорю! Да как вы смеете, паршивцы, гробиться на такой технике? Нам бы ее в свое время – мы бы черта с рогами добыли! А вы? Молчать! Лиха не хлебали!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: