Но обернется зло для всех

Добром, и всяк простится нам

И воли и ума изъян,

Сомненья и гордыни грех.

Ничто без цели не живет,

И не попустит жизни малой

Бог сгинуть и в огонь провала,

Как мусор ветхий, не швырнет.

Ни червь не будет расчленен

По праздному хотенью, ни же

Эльф-мотылек без воли высшей

Бесплодным жаром опален.

Я верю: благо осенит

Все сущее, пускай не скоро,

И зимнюю студену пору

В весну всеместно превратит.

В то верю я. Но что есть я? —

Дитя, что в тьме полночной плачет.

Дитя, что просвещенья алчет.

И громкий плач — вся речь моя.*

[28]

В следующем стихе мистер Теннисон еще выразительнее описывает жестокость и равнодушие Природы, восклицающей: "Мне все одно, и все умрет! ", а вместе с тем и веру Несчастного человека:

В то, что любовь — всего закон,

Назло Природе, злобной, жадной,

Кровавозубой, беспощадной, —

Всем сердцем страстно верил он.

Какой же ответ дает поэт страшной яви? Он отвечает нам с подлинным чувством: мы не должны быть глухи к чувству, каким бы по-детски простым, наивным, почти бессильным оно ни казалась. Но способны ли мы отозваться на эту подлинность чувства глубинными струнами нашего существа, когда интеллект наш ошеломлен и притуплен сложными вопросами?

Не в совершенстве орлих крыл,

Не в диве солнца иль вселенной,

Не в паутине мысли тленной

Я Бога для себя открыл.

И если вера вдруг уснет,

И некто мне шепнет: не верь,

И хлябь безбожная, как зверь,

Глодая брег, волну всплеснет,

Тогда жар сердца моего

Рассудок ледяной расплавит,

Как муж во гневе, сердце вспрянет

И крикнет: Чувствую Его!

Нет, как младенец, закричит

От страха и сомненья, но

И плача, будет знать оно:

Отец спасет и защитит.

И вновь увижу суть вещей,

То, что постичь не в силах мы,

И в мир протянутся из тьмы

Руки, что лепят нас, людей.

Разве не верный путь избрал мистер Теннисом, путь, позволивший ему вновь стать точно малым ребенком и почувствовать Отеческую близость Властелина духов? Разве не исполнено значения то, что теплые, упорядоченные клетки его сердца и бегущей по жилам крови восстали против ледяного рассудка? Не просвещение дается дитяти, плачущему в ночи, но теплое прикосновение отеческой руки, и потому оно верит, и тем живет его вера. Каждый из нас из поколения в поколение дивно «устроен» по Образу и Подобию Его, в тайне и предписанном порядке».

Было холодно; Гаральд покрыл голову капюшоном. Пока Вильям читал, кивая или покачивая головой, Гаральд, вытянув сухую шею, пытался уловить и оценить блеск его глаз и движения губ. Едва Вильям закончил, он сказал:

— Вы не убеждены. Вы не верите…

— Не знаю, что значит верить или не верить. Вера, как вы весьма красноречиво пишете, происходит от чувства. Я же не чувствую ничего подобного.

— Но как же мое доказательство, строящееся на любви, отеческой любви?

— Звучит прекрасно. Но я бы ответил словами Фейербаха: «Homo homini dues est»[29], наш Бог — это мы сами, мы поклоняемся себе. Мы создали своего Бога по видовой аналогии, сэр, мне не хочется обидеть вас, но я годами об этом размышлял, мы создаем совершенные образы самих себя, наших жизней и судеб, как художники создают образы Христа, сцены в яслях или серьезноликого крылатого существа и юной девы, о которых вы однажды рассказывали. И мы преклоняемся перед ними, как примитивные народы преклоняются перед ужасными масками аллигатора, орла или анаконды. По аналогии вы можете доказать что угодно, сэр, и, следовательно, ничего. Таково мое мнение. Фейербах понял одну важную вещь касательно нашего разума. Мы нуждаемся в любви и доброте в реальном мире, но часто их не находим, а потому изобретаем Божественного родителя для дитяти, плачущего в ночи, и убеждаем себя, что все хорошо. Но в жизни часто случается, что наш плач никто не слышит.

— Это не опровергает…

— По сути дела, и не может. Все остается на своем месте. Мы стремимся, чтобы было так, как мы хотим, а потому создаем сказку или картинку, согласно которым мы именно таковы. Вы легко можете сказать, что мы походим на муравьев или что муравьи могут развиться и стать похожими на нас.

— И правда могу. Все мы — одна жизнь, я верю, пронизанная Его любовью. Верю и надеюсь.

Он взял бережно бумаги, и они задрожали в его руках. Руки его были цвета слоновой кости, испещренные, как лужица остывающего воска, мельчайшими морщинками, под кожей проступали свинцовые синяки, узлы старческих вен, пятна цвета чая разной формы. Наблюдая, как эти руки складывают дрожащие бумаги, Вильям исполнился жалости к ним, как к больному, умирающему животному. Плоть под ороговевшими ногтями была цвета свечного воска, бескровная.

— Возможно, я не чувствую убедительности ваших доказательств, сэр, в силу неразвитости собственных чувств. Мой образ жизни и мои занятия сильно изменили меня. Мой родной отец очень напоминал ужасного Судию, он пророчил реки крови и всеобщую погибель, даже его ремесло было кровавым. Позже, на Амазонке, я столкнулся с великим хаосом, наблюдал полное равнодушие к человеку и человеческой жизни, — не мудрено, что я утратил способность находить в окружающем мире доброту.

— Но, надеюсь, вы нашли ее здесь. Вам, наверное, известно, что мы считаем ваш приезд проявлением особого Промысла Господа: вы подарили новую жизнь Евгении, а сейчас — и вашим малюткам.

— Я весьма признателен…

— И надеюсь, вы счастливы и довольны, — настаивал Гаральд усталым старческим голосом.

— Я счастлив в полной мере, сэр. Я обладаю всем, чего желал. А когда я задумываюсь о своем будущем…

— Оставьте всякие опасения, об этом я позабочусь, как вы того в полной мере заслужили. Пока нельзя и помыслить о том, чтобы покинуть Евгению, не станете же вы ее разочаровывать, ее счастье было совсем недолгим, но придет время и все ваши нужды будут щедро удовлетворены, не беспокойтесь об этом. Вы дороги мне как родной сын, и я намерен позаботиться о вас. В должное время.

— Спасибо, сэр.

Оконное стекло покрылось изморосью; на покрасневших затуманенных глазах выступили невольные слезы.

Лайонел и Эдгар не приглашали участвовать в развлечениях Вильяма, хотя Евгения, в бархатном костюме для верховой езды, выезжала к месту сбора охотников и возвращалась раскрасневшаяся и улыбающаяся. Точно существовал некий молчаливый сговор — да, он с уверенностью мог утверждать, что то был сговор: молодые люди полагали, что, не будучи чистокровным джентльменом, Вильям не выкажет ни умения, ни мужества, необходимых для их джентльменских похождений, несмотря на находчивость и сноровку, помогавшие ему выжить на Амазонке. Он подолгу прогуливался по сельской местности, чаще всего в одиночестве, иногда в компании Мэтти Кромптон и молодежи из классной. По вечерам ему надлежало принимать участие в играх в гостиной; леди Алабастер любила играть в домино, в бирюльки или «черную Марию», время от времени с большим размахом устраивались шарады. Однажды Вильям донельзя рассмешил всех, сравнив шарады с деревенскими пирушками индейцев: каждый там был одет в фантастический костюм, а однажды он встретил в толпе танцующего человека в красной клетчатой рубашке и соломенной шляпе с сачком и коробкой, в коем признал пародию на самого себя. Под взрывы хохота прошло необычайно остроумное представление слова «АМАЗОНКА»: «АМ» изображал Лайонел в роли Авраама, внемлющего Божьему гласу из неопалимой купины, которую Мэтти Кромптон искуснейше изготовила из тисовых веток, красного шелка и мишуры; «А» представили дети и мисс Мид — они разыграли урок азбуки: собирали плоды авокадо с картонного дерева и ловили бабочек, а волк норовил ухватить каждого за ногу. Представляя «ЗОН», разыграли любовную сцену: Эдгар в вечернем фраке прикрывал Евгению от солнца зонтиком; она была ослепительно хороша в серебристо-лимонном бальном платье и вызвала бурю аплодисментов. «АМАЗОНКУ» изобразил Вильям: он пробирался через заросли бумажного тростника и шерстяных лиан в импровизированном каноэ из перевернутой скамьи, а за ним следила куча разрисованных и украшенных перьями индейских ребятишек под водительством Мэтти Кромптон в маске ястреба и роскошной, расписанной перьями мантии. Среди загромождавших сцену тепличных растений танцевали бабочки из оберточной бумаги, а разноцветные змеи из бечевок и бумаги выразительно шипели и извивались.

вернуться

28

Здесь и далее неоговоренные стихотворные переводы принадлежат М. Наумову.

вернуться

29

Человек человеку бог (лат .).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: