Во всей толпе только страдающие люди не были ей неприятны. Старушка, которая плакала, промокая слезы туго скатанным платочком. Мрачный парень.

Еще двое влюбленных. Ей было больно глядеть на них, но их-то она понимала. Им можно было жить — ей нельзя.

В тот вечер у приятельницы собралась компания. Выпив, Лизка начала было, вскидывая локтями, плясать, да расплакалась. На нее особенного внимания не обратили — приятельница, сделав у лба выразительный знак, показала, чтобы ее не трогали, и, слыша за спиной веселый самоуглубленный шум, Лиза выбралась на улицу.

Играла музыка, дул ветер, кто-то тихо смеялся — но все это было совсем в другом мире, а в ней была только боль, безысходность. Выхода не было, не было никакого выхода. Глядя в небо, она вспоминала, как когда-то на диспуте юноша волновался, что жизнь человечества, жизнь Вселенной может оборваться, а насмешливый мужчина говорил, что, увы, это не зависит от наших желаний. Конечно, за всяким концом что-то должно быть, например, черная пустыня, а?.. Черная пустыня… Лизке казалось, что именно черноты, пустоты еще хотела бы она. Слава богу, что все кончится, думала она уже не столько о Вселенной, сколько о своей жизни. Выхода нет, нет ей, никак нет выхода.

В обесцвеченности всего, в подавленности, в отупении прошло два дня. В этом отупении она только все представляла Алексея Ивановича, Алешу — как он о чем-то спрашивает, как покачивает ее на коленях, и то, что он на прощание, у вагона, поцеловал ей руку. А люди ее раздражали. Непохожие на него раздражали тем, что, не имея даже отдаленного сходства с ним, все же живут так, словно ценные не меньше, чем он; похожие, напоминающие чем-то его — тем, что похожи и все-таки не он, больше даже не он, чем те, что не похожи.

Острое отчаяние настигло ее снова, когда она пришла на третий день на работу…

Шофер, привезший книги, свалил их возле библиотеки — она не открыла дверь. Она слышала, как ругали ее он и уборщица: «Черт ее знает, куда она делась — только что была здесь! С другой бы работы давно уволили — что вздумается, то и творит!» Приходили читатели, спрашивали, не знает ли кто, почему закрыта библиотека…

Как же ей быть, думала она, как жить, для чего ей жить? Все бы отдала она только за то, чтобы еще раз увидеть Алексея Ивановича, просто увидеть! Она так исступленно и так безнадежно хотела его видеть, что ей уже странно было, что он такой же человек, как все. Просто человек не может, казалось бы, иметь такой власти над счастьем и горем, не может быть так недостижим. Ей уже не верилось, что были дни, когда он находился рядом, близко, и она могла на него смотреть, могла дотронуться до него… И опять она думала, что не может быть, чтобы не было никакого выхода.

Лежа прямо на полу, возле стопок книг, она почему-то вспоминала то утро, когда шла от биолога по светающему лесу и как в городе голопузый цыганенок взял у нее ветку боярышника. Ей вдруг подумалось, что вот так же могла бы она освободиться от Алексея Ивановича, если бы родила от него ребенка, похожего на него. Она усмехнулась одной этой мысли — ей, Лизке, родить ребенка, которого не с кем будет даже оставить, пока она на работе, ребенка, которому какая-нибудь гадина скажет о ее, Лизкином, прошлом. Ее передернуло. И все-таки она продолжала думать об этом ребенке, который был бы похож на него. Она представляла, как плачет над этим ребенком, у которого никогда не будет отца, как прибегает малыш к ней и тычется ей в колени, захлебываясь слезами, потому что кто-то его попрекнул матерью, — она вся сжималась от ужаса, воображая это. Или как они уехали отсюда и живут совсем одни в чужом городе, где нет у них ни родных, ни знакомых, не рискуя даже ненадолго приехать сюда — но и там никто не избавит ее ребенка от вопросов, где же отец. Нет, что уж, какое уж тут счастье, столько горя ей и ребенку! Но чем больше она понимала, что это не будет счастьем, а будет тяжестью, горем и болью, тем больше чувствовала, что где-то в ее удушье и безвыходности сдвигается тот камень, который отгораживал ее от воздуха. И тогда она еще больше начинала стараться представить себе это горе и эту боль — и все для того, чтобы еще немного отодвинуть камень, не зная, откуда этот воздух, ничего не зная, зная только, что так еще можно жить, можно дышать.

И в следующие дни — понимая, конечно, что она просто тешит себя — мечтала Лиза жадно, скорбно и счастливо об этом ребенке. Вспоминая, как задыхался Алексей Иванович, как умолял: «Милая, милая…», словно она одна может спасти его, бог знает от чего, думала Лиза, совсем как неопытная девчонка, что не может быть, чтобы это кончилось так, ничем — наверное, она забеременела, третий раз в своей жизни. И при этом она сразу соображала, к кому ей пойти, к кому обратиться, чтобы «избавиться», если так случилось. Она уже привыкла к своей глупости, знала, что, если желает поступить умно, нужно не обращать внимания на все эти «мне хочется», «мне страшно», «я не хочу этого». Но пока ведь, пока ей никто не мог помешать мечтать о том, что может быть и по-другому, и она уже представляла, как носит ребенка, как кричит, рожая его, и плачет над своим маленьким!

В день, когда Лиза узнала, что ей нечего опасаться и не нужно никого искать, чтобы «избавиться», она еще раз пережила то отчаянье, когда не для чего, невозможно жить, когда всей жизни важнее одна только, хотя бы последняя встреча. И она сдалась, сказала себе, что пусть так — она съездит в тот город, съездит в первый же отпуск, увидит Алексея Ивановича, скажет, что ей ничего от него не нужно, она хочет с ним побыть один только день, одну ночь, может быть, две, не больше. Она не могла понять, как жила она раньше, когда все было почти одинаково, почти не отличалось друг от друга — мужчины, которые ей не нравились и которые нравились, пьяные дни и дни трезвые, радость и горе, жизнь и смерть. Теперь у нее было такое чувство, что всюду смерть, всюду ее ждет смерть, и половина людей вокруг как бы мертвые, и она сознает, как и ее все больше относит к ним, а возможности жизни совсем немного — это если бы она шла по улице, а навстречу ей шел, приближался Алексей Иванович; это его улыбка, его ласково-насмешливый голос; это ребенок, который бы сделал ее несчастной. У нее захватывало дух от одной только мысли о том, что вдруг бы это все-таки случилось.

Когда в окошечке «До востребования» Лиза получила от Алексея Ивановича письмо, прежде чем читать его, она сбегала в гастроном, купила конфет, угостила всех девушек на почте.

Только потом Лиза ушла в глухой угол парка и там прочла письмо. Читая, она все время плакала. Плакала потому, что при всей ласковости, при всей веселой доброте письма — было в нем что-то, совершенно далекое от ее неразумных мыслей о внезапном приезде, внезапной встрече и ребенке, которого она вырастит одна, было что-то, гораздо больше исключающее ее приезд, чем если бы письмо было злым, насмешливым или грубым. Однако вопреки ноющему сердцу она убеждала себя, что ласковое письмо Алексея Ивановича это как раз и есть возможность написать ему, стоит лишь ей захотеть, возможность приехать в его город. Она улыбалась этим мыслям и снова плакала, потому что знала, что не только никогда не приедет в тот город, но даже не напишет, не ответит Алексею Ивановичу на его письмо.

Между тем жизнь шла своим чередом — с работой в библиотеке, с невесткой, которая недолюбливала и стыдилась Лизки, со стариками, к которым она ходила убирать и стирать и которые ее любили, с красивой подружкой, с вечеринками у нее — и все это время у Лизки то сильнее, то тише ныло сердце, и иногда она снова чувствовала себя как бы перед глухой стеной: с невозможностью увидеть Алексея Ивановича и с невозможностью жить без него.

Но однажды там, где высилась глухая стена, вдруг не оказалось ничего. Не было ни гор, ни пропастей, ни отблесков счастья, ни отчаянья. Была спокойная равнина жизни, и дышалось на этой равнине ровно, без боли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: