— Чего здесь делаешь? — спросил Алеша, пока Степан усаживался надежней, приминая под собою мешавшую ему землю, доставал сигареты из кармана и выбрасывал еще два камушка, сунутых туда про запас.
— А ты чего? Анку ждешь?
Алеша хотел усмехнуться и послать его подальше, но лишь спросил глуховато:
— Откуда знаешь?
Степан усмехнулся вместо него:
— А чего ты еще можешь делать? — И слова и усмешка были у него громкие, хозяйские. Он и ответил сам себе: — Ничего!
— Будто ты не ждешь Надю, не топчешься у библиотеки…
— Я не топчусь, а в своем автомобиле сижу, во-первых. А во-вторых, она мне подарка в животе не принесла. И не принесет.
— А если бы принесла?
— Пошла бы своей дорогой.
— Куда?
— В сберкассу. За своим миллионом. Ха-ха!.. У нас матери-одиночки получают пособие. А я при чем? Я не государство… Мне чужого не нужно.
Степан опять рассмеялся на всю лужайку.
— Какая же она чужая, Анка? — спросил Алеша.
— Чужое семя в ней! Такого не прощают.
— Пусть страдает?
— А как же!
— А я не хочу, чтоб она страдала. Я ее люблю.
— Простишь? — спросил Степан тише и заинтересованней.
— Я люблю ее, — повторил Алеша.
— Для чего?
— Не знаю… Не знаю, для чего и почему…
— А я знаю. Потому что ты лопух. Лопух! — закричал Степан, приподнявшись, как будто встал на защиту всего мужского сословия. — Он не Хочет, чтоб она страдала! Эка! А она с тобой посчиталась? И ты сможешь ее простить? Непонятно!
— А тебе все должно быть понятно?
— А как же!
— Объясни мне тогда, — спросил Алеша и улыбнулся. — Чего ты так стараешься отвести меня от Анки?
— Друг я тебе или не друг? — зло удивился Степан.
— Тебе лучше, если я… Чтобы Надя…
— Надя? — Степан хотел засмеяться, но неожиданно как-то пискнул вместо властного, хозяйского смеха. — Никуда она от меня не денется! Шашни-машни, шуры-муры-амуры, а приходит момент один раз решать на всю жизнь… И никуда она от меня не денется. Потому что, кто я и кто ты? Мне тебя жалко. Лопух!
— Смешно, — горько сказал Алеша, вспомнив, что и мать, случалось, называла его лопухом.
— Смотри, наплачешься! — предупредил Степан и встал.
Он ушел, победно вихляя задом, а бутылки еще нет-нет да проплывали в темной реке. То парами, а то по одной…
19
Утром в День Победы Сергеич сидел на своей скамейке, выбритый до синевы на щеках. В этот день, едва проснувшись, он правил почерневшую опасную бритву на таком же почерневшем ремне. Пробовал ее на волосах, пока не слетал седой пучок от одного неслышного прикосновения к макушке.
Подкрахмаленная рубаха резко белела под пиджаком, увешанным орденами и медалями, только уголок жесткого воротника вылез из-под потертого лацкана и загнулся, а пуговица вдавилась в горло.
Алеша поздравил его и протянул высокую и узкую коробку, разрисованную торжественно и затейливо, как палехская шкатулка. Сергеич разорвал ногтем бумажную склейку, извлек бутылку коньяка и, взмахнув, тут же разбил о столб под скамейкой, одно горлышко в руке осталось.
— За подарок спасибо… — Он отшвырнул бутылочный осколок подальше и глянул на пустую коробку. — Это я на полку поставлю.
— Ну и хорошо! — сказал Алеша, а Сергеич добавил:
— Вспоминать друзей можно и на трезвую голову.
— Вон как птицы поют! — проговорил Алеша.
Сергеич молчал, слушая, как перекрикивались птицы. Очнулся, вновь заулыбался — так хорошо, как давно не получалось.
— Иной раз думаешь: мать честная, за что тебе все это подарено?
И опять умолк.
— Где Анка? — спросил Алеша. — Выглянет она хоть сегодня? Нет?
Сергеич вскинулся, перевел на него глаза. И Алеша понял: не даст она слободке показывать на себя пальцем. А Сергеич сказал:
— Уж я думал — кому быть счастливыми, как не вам? Ан нет!
Сбоку потянулись звуки баяна, и он повернулся было туда, но тут же отворилась калитка. И Сергеич дернулся, и Алеша вздрогнул. На улицу выплыла расфранченная Анна Матвеевна с горстью семечек в руке. Сплюнула в траву шелуху.
— Сидишь, зеваешь, а про тебя по радио передают.
— Какому радио?
— Председатель ветеранов выступал… Городских… Второй раз о человеке говорят, а ему плевать! — Она удивленно хлопнула себя по толстому боку толстой рукой.
— А еще-то когда? — спросил Алеша. — Когда еще говорили?
— С лакаголиками борьбу вели. А моего хвалили. Коллективу слово дал…
— Ладно, — остановил ее Сергеич. — Грызи семечки.
— Человека хвалят, а он не слушает! Совсем ты зазнался, голуба!
Анна Матвеевна кинула сразу жменю семечек в рот и пошла, покачиваясь на раздутых ногах, рассказывать другим о муже.
— Голуба! — сказал Сергеич ей вслед. — Вчера Анку приперла — с ребенком держать не буду.
— Позовите Анку.
— Не велела.
— Позовите!
— Дома нет, — мрачно сказал Сергеич.
— И для меня нет?
— Говорит: одна буду всю жизнь.
— Сергеич!
А женщины у ворот тети Вари запели.
— Пойдем к бабам, — сказал Сергеич. — Там — вдовы. Посмотрим на эту Настасью, Колину.
Женщины потихоньку подходили к Варе в перелицованных платьях ниже колен. Усаживались на скамейки, тяжеленько, потому как были совсем уж немолодые. Слушали, как Варя играет… Трогали заскорузлыми пальцами ордена на груди.
Кое-кто из вдов пришел с орденами Славы. В слободке это водилось: в День Победы бабы надевали переданные им на хранение ордена мужей, не пришедших с войны или умерших после нее. А дед Амвросий каждый день носил орден жены-покойницы — матери-героини. Когда спрашивали, знает ли он, что это женская награда, дед, сияя лысиной на солнце, щурился и отвечал:
— А как бы она без меня героиней стала? Я ж не виноват, что нет такого ордена: «Отец-герой»!
И не замечал, что текла слеза по дубленой коже его лица… Мужики тоже душу имеют, как горя потянут — так сразу и видно…
Вдовы рассказывали о своей жизни приезжей Настасье. Так, мол, и проболтались без мужиков сколько лет — ни шест, ни весло.
— Ровню-то повыбили! — сказала Настасья.
— Всем солнце светит, да не всех греет.
— А в войну сами мужиками были, — засмеялась Даша Быкова. — Зина вон гильзы делала на ремзаводе. Скажи, Зина!
— И другую амуницию, — только и поддакнула та, затянув концы пятнистой косынки.
— А сама-то что работала? — спросила Настасья сухонькую Дашу.
— Я? Мешки таскала в вагоны! На станции. Они закантарены, ничего не выложишь, возьмут в четыре руки, а ложат на одну спинушку. Не знай, сколько весу в таком мешочке, навали его на нынешнюю молодуху, так и присядет до земли. В больницу отвезут! А мы и думать не смели, занеможешь, сама скрыть стараешься — война же! И так изо дня в день, изо дня в день, чтобы наши там были все обуты, одеты, сыты… Наверно, мускулы у нас особые были на ногах и руках.
— Были, да сплыли.
— А дома еще и козочку покорми… Натаскаешь сена на зиму, откуда бог даст, — и радость!
— Тоже бы ничего, да еще ребят обшить надо. Принесешь мешок со станции — вот удача! Рада-радешенька! Щелок из золы сделаешь, отстираешь, вальком на реке отколотишь суровизну, да и сошьешь рубашку мальчонке. Любо-дорого!
— Детишкам доставалось.
— Детишков жаль.
— Ой, бабы, не тревожьте душу, нет моченьки больше! Доставай, Зина, трахнем по маленькой!
Глоточками тянули вдовы красное вино. Как-то исподволь перекатились на веселое.
— Помнишь, Зина, как твоего Гаврилу щука за палец цапнула?
Зина отмахивалась, смеялась:
— Ну вас, девки!
— Пусть Настасья послушает! Нарочно не придумаешь. Ой!
И принялась Зина рассказывать, как заядлый рыболов Гаврила Селиверстов раз, погожим июльским днем, зашел с другом в речку… Все чин чином. Приладили бредень, взялись за палки, вода где по грудь, а где и по шейку, подвигаются… На берегу женушки улова ждут, зеваки. Заметно уж, как рыбка плещется — ершики, окунишки… А самое главное еще там, самое главное у бредня — это мотня. Вот тянут мотню, а она ходуном ходит! Щучища извивается всем телом, бесится от злости, выхода ищет. И вдруг — со всего маху — к Гавриле, и тут он как завопит, будто борова режут, ни дать ни взять! Обувку-то в речку надели рваную, ботинки каши просят… Ох, господи!