— Ну, щука и хвать моего Гаврилу! — смеялась Зина.

— Чудеса! — смеялась и Настасья, трясясь.

— В природе каких только чудес не бывает! — заметила бабка Миронова, обхватывая палку сучковатыми руками.

— А вокруг зеваки животы рвут, — договаривала Зина Селиверстова, прикрывая ладошкой рот. — Самый знатный в слободке рыбак щуке в пасть угодил. А он тоже хохочет: «Я щуку пальцем поймал!»

Давно лежал слободской рыбак на обширном братском кладбище в городе Бреслау, если по-немецки, а по-польски — Вроцлав, потому что это польская земля…

— А ты, Настасья? Теперь ты расскажи чего-нибудь!

— Я-то? — Настасья, если заговаривала, ко всем словам приставляла «то», видно, так полагалось в ее местности. — А что сказать-то? Полнота меня мучает, бабоньки. На плечи-то будто повесили по ведру с водой и не снимают.

— Нет — ништо твоя полнота, Настасья!

— Ты собой хороша!

— Вот была у нас Пашка — «Сиговая бочка» — не тебе чета! Центнера на два. Чудо-юдо.

— В природе каких только чудес не бывает! — повторила мудрая бабка Миронова, тоже сипло смеясь в кулак.

— А с чего «Сиговая бочка»-то?

— Пила, как прорва, и сигами заедала.

— И несло от нее вином и сигами, как из бочки. Во!

— Материлась! Некультурная была!

— А с чего сейчас пьют-то? — спросила Настасья. — Все культурные стали, а пьют.

Бабы помолчали.

— Одни думают — геройство. А какое же это геройство — опрокинуть рюмку за воротник? Каждый шкет может. Ты ворога опрокинь. А другие — мартышки. Как ты, так и я!

И тут сошлись глаза на Сергеиче, вдовы умолкли, и Настасья огляделась, повернулась к Сергеичу, спросила:

— Вот дивлюсь — живете за колючей проволокой! Зачем? — И показала на забор, по которому густо вились железные колючки.

— Как на фронте! — лихо засмеялся Сергеич.

— Еще спрошу, — сказала Настасья, обращаясь к бабам. — Молодые-то ходят по городу в обнимку, мальчишки с девчонками, совсем дети, батюшки! Кто за плечи, кто за пояс обхватятся и шагают!

Бабы загудели, мощно разделяя неодобрение.

— Я чего удивляюсь-то! — вскрикнула Настасья. — Бывало, тебя мужик заденет случайно пальцем, ты вся так и вздрогнешь! И до вечера ходишь алая, вся горишь! А эти-то, эти-то — неживые, что ль? Обхватятся, и ничего, как будто им ничего не нужно более! Ведь разучатся детей рожать, если не разучились! Как будут рожать-то? Кибернетикой?

Бабы смеялись и качали головами.

— Знают, ка-ак! — протянула бабка Миронова и, наклонившись, зашептала Настасье в самое ухо.

Вмиг, как голодные птицы на зерно, бабы сгрудились и пошли шушукаться да хихикать, подсыпая в общий котел словечки. Алеша не сомневался — про Анку… Те же самые бабы, только глаза другие… Тетя Варя быстрей взяла баян:

— Ну, девки, побаяли, запевай!

Девки, которым было уже под семьдесят, потихоньку вытерли губы платками, приосанились, начали:

Во ку… во кузенке.
Во кузенке молодые кузнецы.
Они, они куют.
Они, они куют.
Куют, дуют, приговаривают…

Чего запели! Алеша удивился: зря он смаху решил, что они все забыли… Нельзя о них смаху… Помнили еще… А война? Вот посидел со вдовами, послушал и возвысился вместе с ними над огородами, над заборами… Над всей слободкой… Значит, жила в них память о всеобщем горе, всеобщей беде…

— Хорошие были песни! — сказала бабка Миронова, когда и голоса и баян стихли. — Теперь редко услышишь…

— Теперь их только хор Пятницкого поет. По те’., левизору.

— Ты не думай, Настасья, мы телевизор смотрим.

— Мне вон сын привез-подарил. Дом старенький, как у бабы-яги, а наверху антенна торчит. Баба-яга с антенной! — разевая беззубый рот, смеялась бабка Миронова. — Чудеса в решете!

А Варя уже играла вальс, и женщины танцевать пустились.

Вразнобой с вальсом тут же занялись, разгорелись частушки-припевки: забыв о возрасте, бабы пробовали голоса на пределе самых высоких нот.

Алеша встал, вернулся к дому Распоповых, ударил калитку ногой. В пустом дворе позвал:

— Анка!

Тишина гудела в ушах. Соборными колоколами вдруг забили в столовой старинные часы «Павел Буре». Тяжелые, сами тоже похожие на собор. Откуда-то приволок их дядя Сережа — неживые, разбирал, собирал, месяц возился и, наконец, повесил на стену. Маленькая Анка на ночь останавливала их, чтобы звонким боем не будили дома, не мешали спать. А утром переводила стрелки, украшенные виньетками.

— Анка!

20

Береза качалась над лужайкой… Алеша облегченно вздохнул: Анка сидела на пеньке, улыбалась, будто не было в жизни ничего — ни горестного, ни грустного… Она это умела… Алеша коснулся рукой травы и сел, тяжело дыша после бега.

— Я знала, что ты придешь… — сказала Анка, как будто только и делала, что ждала его здесь.

Пятна солнца плавали по реке.

— Ну, что ты молчишь, Алеша?

Обхватив руками колени, он покосился на нее:

— Обязательно говорить?

Вдруг Анка спросила:

— Алеша! Ты любишь меня?

Он возмутился и хотел возмутиться вслух, но сейчас же захотелось сказать, что жить без нее не может, задохнулся и пробормотал:

— А что?

Анка пересела с пенька на траву, прижалась к Алеше, повернула к себе его лицо и поцеловала. Он нашел ее губы и почувствовал на них слезы. И снял черные капли из-под ее глаз.

— Ресницы твои потекли…

— А! — только и вырвалось у нее.

Долетели звуки баяна, долетели припевки…

Анка отвернулась:

— Алеша! Как я тебя люблю!

И все сидела, отвернувшись, совсем склонила свою голову, прижала к плечу.

— И что? — усмехнулся он.

— И все.

— Нет, не все! Расскажи все! — потребовал он.

— У меня будет ребенок.

— Наконец-то… сказала… Я давно знаю…

— Не так просто было сразу сказать… — Анка заплакала.

Сейчас бы и швырнуть ей самые хлесткие слова! Оказывается, он, дурак, еще верил, что спросит, а она расхохочется в ответ: «Ты что, не знаешь, как слободка сочиняет? Какой ребенок?» Могли же это быть враки?

Не враки… Был муж, будет и ребенок…

Анка усмехнулась как-то пугливо:

— Натворила, в общем… Что ж теперь? Умирать?

И повернула к нему лицо в слезах.

— Кто он такой? — спросил Алеша. — Молчи! Мне все равно! Он приставал к тебе? Циркач! Приставал? Насильно?

Было непохоже, что Анка собиралась отвечать, потом сказала отрывисто и недобро:

— Я запиралась, а подруги называли меня дурой… А я руки себе кусала…

— Ясно.

— Что?

— Перестала кусать руки и пустила. Подруги виноваты.

Анка сидела с прикрытыми глазами, будто отсутствовала. Он тоже закрыл глаза рукой, белого света не хотелось видеть. Сидел так долго, слышал, как Анка вздохнула, и вдруг откинул руку, потому что Анка засмеялась… Неожиданно, как это часто бывало с ней, некстати.

— Алеша! Все просто… Мне казалось, ты и одного моего отъезда не простишь… Вот как я думала… А руки кусала по ночам, забыть тебя не могла! Мне тебя забыть надо было, потому я и открыла дверь… Не поймешь… И не надо. Я виновата. Вообразить не могла, что мы с тобой об этом будем разговаривать. Ну, я дура… Мне казалось, что ты… А тут узнала, пилу на мотороллер придумал… Вон ты какой! Еще глупее!

— Не имеет значения, какой… Ты меня отсекла? — спросил он, рубанув воздух ладонью. — Напрочь?

— Хватит об этом! — крикнула Анка.

— Отсекла? — спросил Алеша. — А я вот он, рядом…

Анка зажала уши, втянула голову.

Спохватился ветерок, береза затрепетала, и ветви, отяжелевшие от листвы, закачались.

— Послушай, как она шумит, — сказала Анка, поднимая голову, и посмотрела на Алешу. — Разгладься!

Это было слово из детства. Еще маленькой она не любила, когда он хмурился, как дед, и приказывала:

— Разгладься!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: