Игумен Федор, придерживая широкий подол монашеской однорядки и щурясь со света, спускался в темноту хлебни. Он уже узнал, что дядя Сергий здесь, и, ведая навычай своего наставника, не стал сожидать его в горницах, но отправился сам в дымную и жаркую поваренную клеть. От порога, услыхавши вопрошанье о Дионисии, Федор живо отозвался в голос:
— Не суди строго, отче! Каял он и сам, что не возмог побывать у Троицы, зане спешил во Плесков с посланием патриарха Нила противу ереси стригольнической!
Сергий встал с лавки, благословил и обнял Федора. С мягкою улыбкой отнесясь к нему и к старцу Михаилу, сказал: «Вот и Кирилл ныне баял о той же ереси!» — тем самым приглашая всех троих продолжать богословский диспут. Достаточно зная дядю, Федор сразу постарался забыть о неподобном игумену месте для духовного собеседования, пал на лавку, выжал невольные слезы из глаз, помотал головою, привыкая к дымному пологу.
Кузьма-Кирилл так и стоял у печи, растрепанный, с подсученными рукавами серой холщовой сряды. Сытный дух созревающих в печи караваев начинал уже проникать в хлебню.
— С Пименовыми запросами да дикими данями и все скоро уклонят в стригольническую ересь! — громко, не обинуясь, высказал Кирилл, получивший молчаливое разрешение к разговору от своего старца. — Насиделся в Чухломе на сухарях с квасом, дак ныне и удержу не знает! Обдерет скоро весь чин церковный! Со всякого поставленья лихую мзду емлет! Как тут не помыслить о симонии да и о пастыре неправедном, от коего всему стаду сущая погибель!
— Не так просто все сие, Кириллушко! — остановил расходившегося было опять послушника своего старец Михаил. — Вишь, и палаты владычные сгорели в Кремнике, иконы и книги исшаяли, каменны церкви и те закоптели, колокола попадали, которые и расколоты! Потребны кровельные мастеры, плотники, каменотесы, литейные хитрецы, потребны и живописных дел искусники! И всем надобна плата!
— Дак что ж он тогда грека Феофана изверг из города? — возразил Кирилл. — Мыслю, не зело много понимает наш Пимен в мастерстве живописном!
— Выученик твой, Михаиле, с горем скажу, глаголет истину! — отозвался игумен Федор, обращаясь ликом к Сергию. — С Пименовыми поборами ересь стригольническая паки возросла в людях! Хотя и то изреку, что корни прискорбного заблуждения сего зело древни и уходят в ересь манихейскую, зримо или прикровенно смыкаясь со взглядами услужающих Сатане!
Мани, философ персидский, учил, что в борьбе Аримана с Ормуздом, света с мраком, победил Ариман, беснующийся мрак. Свет был им разорван и пленен. Частицы его, объятые мраком, это мы, все люди, и весь зримый мир, который, согласно сему учению, есть творение отнюдь не Господа, но Сатаны. Для освобождения плененного света последователи Мани предлагали губить и уничтожать сей зримый мир, расшатывая его сменою жестокостей, разнузданных оргий и строгого изнурения плоти… Признавались и даже приветствовались тайные убийства, насилия и всяческая ложь. Великий Феодосий за принадлежность к сему учению присуждал к смертной казни, такожде Гонорий и многие прочие и в латинских землях, и в греческих, и в иных. Между тем манихеи нашли последователей сперва под личиною секты павликиан, поклоняющихся равно Богу и Сатане — Сатаниилу. От сих произошли болгарские богомилы, они же суть манихеи, мессалиане, евхиты. От богомилов же явились во фрягах патарены, во франках — катары, что значит «чистые», коих впоследствии стали называть альбигойцами, имена различны, суть одна!
И у всех у них такожде, как и у наших стригольников, были приняты во внешнем поведении воздержание, подвижничество, нестяжание и нищета, и все они признавали в мире двойственную природу, Бога и Дьявола, причем Дьявол оказывался творцом зримого мира, и все они отрицали обряды святой церкви, таинства, священство, указуя и, увы, справедливо указуя на сугубые пороки тогдашних князей церкви, латинских прелатов, кардиналов, епископов, на разврат и роскошь папского двора, на продажу церковных должностей, отпущение грехов за плату и многая прочая… И изо всех сих соблазнительных для простецов учений проистекали в конце концов сугубые злодействия, кровь и кровь, плотская погибель и конечное ослабление в вере, а там и сущее служение Сатане как владыке мира сего! До того дойдет, что потомки соблазненных богомилами христиан боснийских, утеряв веру, начнут обращаться к учению Мехметову…
— Каковая судьба грядет и нам, ежели не покаемся! — мрачно подытожил Кирилл. — Нету твердоты в вере! Понимают ли, где добро и где зло и где путь праведный?
— Все сии еретицы, реку, — подхватил Федор, — поменяли местами добро и зло, называя добром разрушение, гибель и ложь и, напротив, отвергая устои Божьего миротворения, которые суть: созидание, жизнь и правда!
— Но можно ли тогда допустить, — медленно выговорил Кирилл, — что и Дьявол участвует в жизнесозидании, уводя в нечто отжившее?
— Богомилы утверждают, что и сам мир создан Дьяволом! — горячо возразил Федор.
— Ежели бы было так… то победа Дьявола, почасту искушающего смертных красою мира и утехами плоти, была бы и его поражением, ибо победа Сатаны есть полное уничтожение сущего мира, то есть своего же творения. Ты прав, Федор! А допустить, что одоление Дьявола доступно человеку без Божьего на то изволенья и помощи, не можно никак!
— Тайна сия велика есть! — высказал старец Михаил с воздыханием, присовокупивши: — Надо работати Господу!
— Как странно! — задумчиво вымолвил Федор после недолгого молчания. — Признающие мир созданным Господом или, точнее сказать, Господней любовью, берегут окрест сущее и живую тварную плоть по заветам братней любви. Те же, кто почитает Сатану творцом сущего и ему служат, стремятся, напротив, разрушить зримый мир и погубить братию свою! И даже отвергая и Бога и Сатану, признавая себя самих единым смыслом творения, — есть и такие! — все одно служат Сатане, ибо не берегут, но сокрушают зримое, как бы отмщая сущему миру и себе самим за неверие свое!
Сколь велики и сколь страшны правда твоя, воля твоя и провидение твое, Господи! И, воистину, прелесть вкоренилась в латинах, егда Сатану содеяли как бы служителем Господа, а Господа — допускающим зло в человецех, по учению Августина Блаженного о предопределении, сиречь о предназначенности иных смертных к гибели, а других ко спасению, независимо от их заслуг или грехов в этой жизни!
А Сергий молчал. И в молчании его паче слов прозвучало: нам, верным, надобно творить токмо добро. И не превышать себя мудростью паче Всевышнего!
— И что речет его мерность? — вновь подал голос Михаил.
— В послании патриарха Нила, с коим Дионисий нынче поехал во Псков, сказано токмо о симонии! — отозвался Федор.
— Ты чел? — вопросил Сергий, острожевши лицом.
Пеклись хлебы. Сытный дух тек по избе. Высокий голос Федора звучал в полутьме отчетисто-ясно, и уже одетая сажей хлебня приобретала незримо все более облик катакомбного подземелья первых веков христианства, где немногая горсть верных обсуждает судьбу церкви Божией перед лицом гонений от всесильных императорских игемонов. Во все столетия жизни своей не количеством призванных, но токмо высотою духовности победоносна была церковь Христова!
И здесь, из четверых председящих, един станет памятью и надеждою всей страны, другой освятит пустынножительным подвигом своим просторы Заволжья, основавши знаменитый впоследствии Кирилло-Белозерский монастырь, третий возглавит Смоленскую епископию и будет духовно окормлять град, из коего многие и многие изыдут в службу государям московским, а четвертый, племянник Сергиев, Федор, станет биться в далеком Константинополе за независимость от латинян русской православной митрополии, продолжая труд покойного Алексия, и окончит дни свои архиепископом града Ростова… А где, на какой скамье, под каким пологом дыма сидят ныне эти четверо, в руках которых грядущие судьбы русской земли, разве это важно? И разве не к вящему прославлению сих старцев и самого главного из них, преподобного Сергия, днешняя сугубая, почти нищенская простота синклита сего?