— Его мерность, патриарх Нил пишет многие похвалы Дионисию, — сказывает Федор, — являя его мужем, исхитренным в мудрости книжной и писании. А о прочем лишь то, что отлучающий себя от соборной апостольской церкви отлучается от самого Христа. «Кому, какой церкви отпадаете вы? — пишет святейший патриарх. — Латинской? Но и сия стоит на мзде! Тем сугубейшей, что папа распродает за мзду отпущение грехов, заместивши тем самым самого Господа!
Аще ли отлагаетися от церкви виною того, что пастыри на мзде поставлены, то уже и Христа самого отвергаетися, яко еретицы есте. Как же, по вашему слову, Христос днесь на земли церкви не имат, ежели речено Спасителем: «С вами есмь до скончания века!»
Федор, по навычаю тогдашних книгочеев, раз прочтя, запомнил патриаршье послание почти наизусть. «О прочем, — глаголет Нил, — известит вас епископ Дионисий!»
Трое слушателей перемолчали. Старец Михаил, воздохнув, вымолвил:
— Инако реши, Дионисию предстоит самому обличать во Плескове ересь стригольническую! Излагать каноны, баять о церковных уложениях и плате за требы и поставление означенной соборными решениями…
— Все не то! — мрачно перебил Кирилл.
— Все не то… — раздумчиво протянул Федор.
И Сергий молча склонил голову, соглашаясь.
— Москвы сие еще не коснулось! — подал голос Михаил.
— Дойдет! — отозвался Кирилл.
— Егда дойдет, станет поздно! — вымолвил Федор.
А Сергий сейчас, мысленно перебирая круг троицких дел монастырских, убеждался опять, что был трижды прав, не позволяя братии ходить по селам за милостыней и не принимая в дарение деревень со крестьянами. Упрекнуть в мздоимстве иноков его обители не может никто и поднесь.
— Синайские старцы жили почасту трудами рук своих! — тихо вымолвил он.
Старец Михаил начал перечислять канонические правила и решения соборов, не забывши и уложений собора Владимирского, как и решений, принятых во время суда над митрополитом Петром в Переяславле, подводя к той мысли, что «священницы церковью питаются…» Все было верно, и все было опять не то!
Заправилами у стригольников являлись младшие, не облеченные священническим саном церковные клирики. Казненный в Новгороде семь лет назад вероучитель Карп был дьяконом. Стригольническая ересь поселилась и в Псковском Снетогорском монастыре, среди тамошней братии. Стригольники вели праведную жизнь, согласную с заповедями Христа, и все они утверждали, что в нынешней церкви «Христос части не емлет», все отрицали священство (мол, начиная с патриарха, вся церковь стоит на мзде), отрицали таинства, покаяние, причащение, литургию, каялись вместо отца духовного матери-земле, воспрещали поминать мертвых, ни вкладов давать по душе, ни молитв, ни поминок творить. Устраивали свои служения на площадях, смущая простецов, проповедовали на торжищах и стогнах. И их слушали и согласно с их проповедью проклинали церковное мздоимство, пьянство и блуд монашеской братии, роскошь епископов и самого митрополита.
Стригольники чли и толковали Евангелие, ссылаясь на слова апостола Павла, что и «простецу повеле учити». И даже прилюдная казнь Карпа с двумя соратниками (их свергли с Волховского моста) не остудила горячих голов, скорее напротив, подлила масла в этот огонь.
Далеко не ясно было, сумеет ли чего добиться ныне в Плескове и сам Дионисий со всем своим красноречием и ученостью.
— Ересь не сама по себе страшна, — медленно произнес Сергий, — и казнями не победить духовного зла! Но ведь они как дети, бунтующие противу отцовых навычаев, забывая, что и кров, и пища, и сама жизнь не инуду пришли к ним, но от тех самых родителей!
Воззри, Михаиле! Заблудшие сии привержены трезвенной жизни и от лихоимства ся хранят, не собирают богатств земных и, словом, устрояют жизнь по слову Христа! Но и — с тем вместе — отвергаясь обрядов, преданий, навычаев самого здания церковного, в чем полагают они тогда продолженность веры? Возможно отринуть обряды, ведая их, возможно толковать Евангелие, зная творенья отцов церкви… Зная! Но сколь бренно, преходяще, непрочно сие знание одного-единого поколения! Помыслим: вот они победили, отринули и таинства, и молитвы и само здание церковное разрушили! И что же потом? Оные вероучители умрут. Вырастет второе и третье поколение, уже без знания того, с чем боролись их деды, без обрядов и таинств, без предания церковного, идущего от первых изначальных веков, а с ним и без памяти старины, без скреп духовных, сотворяющих Божье подобие в каждом, постигшем заветы Христа. И во что тогда обратится народ? А самому честь да толковать Евангелие, умственно постигать и опровергать преждевременное — это возможно лишь для немногих, исхитренных научению книжному, вот как иноки снетогорские! Но не для простецов, не для крестьянина в поле, не для ремественника за снарядом своим, не для воина, идущего в бой, коему надобны и молитва, и таинство причащения, и посмертная память с поминовением церковным, с молитвою о воинах, павших во бранех за землю свою! Вот о чем стригольницы не мыслят совсем! И егда победят, ежели победят, ниспровергнув церковь Христову, то и вера, и память предков, и любовь к отцей земле — все уйдет и не станет нужды защищать землю отцов, ибо, отвергнув обряды погребальные, и памяти ся лишит домысленный людин! И не станет страны, и Руси не станет, и язык наш ветром развеет по иным землям! Вот о чем надобно днесь помнить сугубо!
— Что же делать?! — воскликнул Кирилл.
— То же, что Стефан Храп в Перми! — отозвался Федор. — Проповедовать Евангелие! Мы молоды! Вся эта неподобь ползет на нас с латинского Запада! Мы не постарели настолько, чтобы, подобно Византии, мыслить о конце или угаснуть прежде рождения своего! Для того ли владыка Алексий закладывал основы великой страны? Для того ли гибли кмети на Куликовом поле? Мы уже пред ними, пред мертвыми, не смеем отступить!
— Тогда и Пимена не должно трогать, поскольку он собирает богатства в казну церковную! — опять не сдержался Кирилл.
— Полагаешь ли ты, отче, — вопросил Михаил, вздыхая и оборачивая лицо к Сергию, — что инокам должно жить трудами рук своих, отвергаясь не токмо сел со крестьяны, но и всякого богатства мирского? Боюсь, что тогда многоразличные ремесла, и живопись, и книг написание — умрут, а от того сугубая ослаба памяти настанет! — докончил он, покачивая головой, хотя Сергий и молчал, не возражая.
— Мы должны сами сказать о злобах церковных! — горячо и страстно, почти перебивши Михаила, возвысил свой глас игумен Федор, метя опять в митрополита Пимена. — Об иноках, коих приходит держать в обители, дабы токмо не возмутить ропот в простецах, о том же пьянстве, яко и тебе и мне приходит нужда вовсе запрещать хмельное питие в обители, даже и из всех греческих уставов выскабливать статьи о питии винном! Как-то греки умеют пить вино с водою за трапезой и соблюдать меру пития, мы же не можем искони, дорвемся — за уши не оттащишь!
И что, разве в Москве, егда Тохтамыш стоял под стенами града, не сотворилось великой пьяни, и не от той ли причины, хотя частию, и город был сдан ворогу?
И кто из нас скажет, сколь серебра, собираемого ныне Пименом с нужею и скорбью с простых иереев сельских да с иных бедных обителей, сколь того сребра идет на книги, храмы, письмо иконное и прочая, а сколь в Пименову казну, невесть для какой тайной надобы? Ибо где великое богатство немногих, там и великая нищета народная, тем паче ежели богатство недвижимо и не идет в дело, ни на строение, собирающее и питающее сотни тружающих, ни на устроение церковное, надобное всему православному миру… Не ты ли, отче, подымал народ к соборному деянию и почто молчишь ныне? Почто не подвигнешь великого князя Дмитрия на брань противу церковного мздоимства?
Сергий вздохнул, промолчав. Он знал, что всякое дело должно созреть и в мыслях, и в чувствах большинства и токмо тогда возможно вмешиваться в ход событий. Федор, высказав невзначай упрек Сергию, понял молчаливый ответ наставника, зарозовел ликом, мгновением ставши похожим на прежнего Ванюшку, что теперь случалось с ним все реже и реже… Да и лик Федора, некогда радостно-светлый, ныне, когда перевалило за четвертый десяток лет, острожел, потемнел, и уже не разглаживались, как некогда, заботные морщины чела. Сергий знал, что Федор постоянно точит и точит великого князя, как вода камень, да и сам Дмитрий, ежели бы не упорная нелюбовь к Киприану, давно бы отрекся от Пимена.