* * *

— …пациентка, интеллигентная женщина. «Вы,» — спрашиваю я ее, — «Прием лекарств не пропускали? Точно?» Да нет, — говорит, абсолютно точно. Я ее спрашиваю: «А повторного заражения не могло быть?» Она думает-думает, потом спрашивает: «Как он передается? Орально-оральный и орально-анальный, да?» Нет, — говорю, — только орально-оральный. Она думает—думает и твердо говорит: «Нет, тогда точно не может быть».

* * *

— …в последнее время очень тяжело дается. Тексты у меня стали получаться медленные и короткие, слов в них мало, у каждого слова, выходит, огромный вес. Я никогда раньше не думал, что можно два с половиной часа пытаться поставить в строчку одно слово. Буквально: одно. Два с половиной часа. И они, конечно, все время в голове, если так медленно писать, потому что не получается выпихнуть это из себя — и все: теперь оно все крутится в мозгу, крутится… Голова пухнет. Я впервые вчера начал чувствовать то, что Косиновский всегда мне говорил: «Мы переводим свою жизнь на слова». Потому что для меня это вдруг стало правдой: жизнь становится чудовищно тяжелой, если все это так… Растянуто в голове. Это заменяет собой все, ни на что не остается сил, потому что ради вот этого самого слова ты же не можешь только одну строчку думать, ты должен, как это ни пошло звучит, весь быть там. А там, как мы понимаем, чудовищно неприятно. И страшно. И больно. Как шаманы, знаешь, — ты за каждым словом ходишь на ту сторону. Словом, я провел прекрасный день, понятное дело, пока писал про детей в Берлине, в сорок четвертом году. Стишок, типа. Они там выследили и убили аутиста, мать всем сказала, что он умер от воспаления легких, а сама его прятала в пещере у реки. А дети думали, что он шпион. Попробовали его схватить, он на них бросился, укусил кого-то, а у них нож был… А потом один мальчик, самый маленький, плакал и говорил: сволочи! Сволочи! Это я его нашел, он был мой! Это я должен был его убить, это я им рассказал, сволочи, почему они пошли без меня, сволочи?! Такой себе стишок. Ну и понятно. Пишешь, а тебя всего трясет. Напишешь две строчки, сидишь и думаешь: господи, ну зачем я себя мучаю, кому это надо? Вот ты берешь и своими руками открываешь дверь из своей жизни в ад, и ходишь туда-обратно, туда-обратно, а ад, конечно, как дым, постепенно заползает, заползает… И хочется, конечно, бросить этот стишок, потому что — ну его к чертовой матери, а потом думаешь: нет. Потому что дописать — это единственный способ закрыть дверь. Хотя бы на время. И сидишь, — строчка, еще строчка, и уговариваешь себя, уговариваешь… Я себя, например, вчера тем уговаривал, что допишу, встану, и мы с Анькой пойдем, наконец, в Cosa Ostra устриц есть. А то три недели не можем выбраться, уже один месяц на «брь» прошел, а мы в этом году еще даже и не начинали.

* * *

— …она слабая, трусливая, зависимая, ни к чему не способная, очень тяжелая, очень несчастная женщина. И мы ее жалеть должны, а не гадости о ней говорить.

* * *

Ире

— …здесь же все не просто так развалины, я могу рассказать. Это немецкий аэродром, они отсюда летали город защищать, уже в самые последние дни, безнадежные. Это вот перед нами — это ангар бомбардировщиков. А вот та штука — это были казармы, там какие-то надписи есть. Видите, вот эти плиты бетонные, до самой воды, — они уже, конечно, все в разломах, но тогда по ним выезжали немецкие «амфибии» из ангара. Идемте, я вас поведу на крышу, лестница нормальная, только перил нет. Но крыша держится, только в дырки не надо наступать, а так крыша в полном порядке. Мы сюда каждое двадцать третье февраля приезжаем с одной знакомой музыкальной группой, танцевать босиком.

* * *

— …располагающие к себе люди. Жена у него, кстати, почти румынка, но дед ее лежит у нас на кургане с нашей стороны.

* * *

— …мы с Наташкой идем такие по Чистым, вроде, гуляем. Мимо идет тетка, нормальная такая, подходит, — "Ой, девочки, у вас нет зажигалки?" Я ей даю зажигалку из кармана, зажигалку достаю, даю, она говорит: «Спасибо», прикуривает. Тут до меня доперло, я такая: "Ой, а как вы догадались, что мы курим?" Она мне зажигалку отдает, и это самое: "Да так же, наверное, как ваша мама догадалась". И пошла себе, ну, ушла, а Наташка ей в спину как заорет: "А иди ты к чертовой матери! Ты такая гадина, я сегодня вообще домой не прийду!", ничего себе, да, не прийду, значит, домой, еще что-то орала: "Иди к черту, что ты меня выслеживаешь, я вообще не прийду домой!", — иди ты, типа. И стоит, трясется, прям по лицу слезы, я ей говорю: "Ого хрена ж себе", а она такая: "Да пошла она нахуй", типа, пошли, пошли. Да че ты, — говорю, — меня тянешь, куда пошли, че мы вообще это самое, я домой пойду, я вообще обещала дома быть.

* * *

— …разлил чай в постель. Теплое мокрое пятно. Думаю, хрен с ним, лег спать вроде как вокруг пятна, а через пятнадцать минут проснулся весь в слезах, и что снилось — не помню.

* * *

С.К.

— …между прочим, в прошлый раз у тебя мобильник не отключился, и я минут пять сидел, слушал, как ты идешь по снегу. Туп-туп, туп-туп. Я чуть не заплакал.

* * *

Нелли

— …Ирка еле прочихалась, вообще, ужас. Говорит мне: «Мама, ты с ума сошла, он уже двадцать пять лет, наверное, на этих антресолях лежит, он уже вон, одна пыль! Он уже не красный какой-то, а вообще сербурмалиновый, уже не видно даже, это крепдешин или мешок какой-то! Выкидываем!» А много его! А ведь мы тогда с Ленкой из этого куска понашили-понашили, понашили-понашили, — и, знаешь, ходили мимо Дома Книги, туда-сюда, туда-сюда, — и все на нас смотрели.

* * *

Юле Идлис

— …говорят: «Это может изменить всю твою жизнь», а ты думаешь: «Ну какие дураки! Как что-то, что я тупо делаю в компании десяти, там, или даже пятнадцати абсолютно незнакомых, чужих людей, может изменить мою жизнь?» Мы же все так думаем, да? Как что-то, что ты делаешь два часа в неделю, может изменить твою жизнь? Так вот, я тоже так думала. Пошла просто… ну вот пошла, и все. Так вот я тебе говорю: йога реально изменила мою жизнь. Реально. Потому что я всегда такая была — ды-ды-ды-ды-ды, про все трясусь, про все нервничаю, вся такая, как пружина закрученная. А тут ты приходишь, переодеваешься, садишься в уголке на пол и час плачешь. Это другая жизнь. Я теперь вообще не понимаю, как люди без йоги живут.

* * *

— …стоим, и тут мама мне шепчет: о, смотри, явилась — не запылилась! Я смотрю — она идет такая, по этому по всему, на каблуках, на цыпочках, чтобы в грязь не проваливаться. Видок у нее, я тебе говорю — постыдилась бы! Нет, она вся в черном, все как положено, но видно, что она одевалась, как на вечерину. Сапожки такие, знаешь, тысяч за шесть, с этим сзади… Вообще. Ленка мне, малая моя, говорит: «Ну какая свинья!» Ну реально, опоздать на двадцать минут, не иначе красилась. В таких очках темных, но все равно видно, скулы такие и все… Сапоги до колена и юбка. Понимаешь, да? Такой видон… Я смотрю, все отворачиваются прямо, потому что стыыыыдно! Стыыыдно же! Мы стоим, — понимаешь, вот видно, что у людей горе, им не до тряпок было. На Ленке мой свитер этот, с этим, ну… Ну тот. Я ей его не даю, потому что обдерет, но тут она говорит: Маринка, ничего черного нет — я дала, вот клянусь, даже не думала, — мне до свитера в такой момент, как ты думаешь? И ничего она не ободрала, уже можно давать ей носить, наверное, большая девка. А эта пришла — даже серьги черные. И видно, что подбирала. Уууужас. Слава Богу, к нам не полезла. Встала там подальше, я потом, как пошли, маме говорю: ну надо типа поздороваться хотя бы, а она мне такая: ты че?? Я потом думаю: а реально, чего я? Раньше я с ней один раз у вокзала столкнулась, вот прям плечо в плечо — я прошла, как сквозь стенку, а сейчас чего? И знаешь, у нас с ней вся разница — лет пять, а у нее уже морщинки такие, даже под очками видно. А она еще похудела так, ваще, как селедка. Ну мы пошли, а Ленка обрачивается-оборачивется, потом говорит такая: «А она там еще стоит, между прочим.» Мама говорит: вообще могла не приходить, нужна она тут! Ленка говорит: «Мы, мама, тоже могли не приходить,» так мама ей говорит: «Это я, дорогая, могла не приходить, а вам он был отец, ясно? И когда к этой ушел, и когда от этой ушел, — все равно отец.» Я Ленку пнула — типа ты чего? А она думает, я ей на ту показываю. Обернулась, я тоже обернулась — стоит, как примороженная. Потом вдруг как руками замахала! Я думаю — чего это она? А потом сообразила: это она пойти хотела, а каблуки провалились. Трудно, небось, полчаса на цыпочках стоять.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: