— …собачка бежит, грязная-грязная, а уши у нее розовые-розовые и просвечивают. И тут я подумала: черт его знает, может, надо было тогда рожать.
— …куда вы все идете, а ну не ходие! Светофор, что ли, не видите? Красный светофор, а вы идете! Ходил тут уже один! Да куда же Вы, молодой человек, идете? Не идите! Они остановились, а вы и идете, а они сейчас вон оттуда поедут! Поворачивать начнут, а вы пойдете — только полдороги перейти и успеете! Ходид тут уже один на красный! Ну куда же Вы идете, женщина! Они же теперь слева поедут, ну ждали-ждали, так подождите еще пять секунд! Ходил уже один, и вон оно как кончилось! А я ей говорила — не иди замуж, он дурак! А она — нет, не дурак! А я — "Нет, дурак!" А она — "Нет, не дурак!" Разве ж кто меня слушает? И вы не слушайте, идите, идите, все там свидитесь!
— …самый страшный сон в моей жизни. Вообще. Я чуть не сдох. Я был наблюдателем, смотрел на все снаружи, что, как мы понимаем, еще страшнее. Не мультик, но такое, довольно условное повествование. Там девочка и мальчик режут друг друга ножом и едят. Это пиздец как страшно. Причем это-то как раз не условно, — кровь, дико больно, они кричат, и я все это чувствую, пиздец. И они запихивают в рот куски… Вообще. И в какой-то момент девочка вырывает у мальчика глаз и запихивает себе в рот. Кровь, все такое. И не может его проглотить, пытается и не может, и этот глаз катается у нее во рту. Госссподи. И я — ну, то есть он, но его глазом я, — вот он этим глазом вдруг видит, наконец, что у нее в голове. И вся голова у нее, оказывается. набита такими… как бумажечками, вся-вся-вся. И на бумажечках знаешь, что? «Вильгельмина фон Дюссельдорф», «Фредерика ле Перуа-Роже», «Жасмина Лаклемент»… И все это — имена, как ее бы звали, если бы она была графиней и вышла замуж за принца.
— … потому что Господь исполнит любое желание, если у тебя чистые помыслы. Меня бабушка научила — всегда надо желать людям хорошее, даже если что-то происходит, что угодно. Это работает, серьезно. Вот например, когда эта сука сказала, что я бледная, потому что наркоманка, я решила: нет, я не буду это самое. Вот не буду и не буду. Я что сделала? Я вечером помолилась хорошо-хорошо, сказала: «Господи! Ниспошли здравия всем моим друзьям и знакомым!» И на следующее утро эту сука свалилась с лестницы и убилась насмерть.
— …сначала и руки на себя наложить хотел, и все, а потом время шло-шло, и я такое понял… Сейчас в этом даже признаться грех, я знаю, что грех, но я тебе скажу: никогда я ее на самом деле не любил. Не смотри на меня так, я пьяный, дай скажу. Не любил — и все. Потому что любить — это знаешь, что? У меня папу машина сбила, когда мне было шесть лет. Они с матерью так ругались, ты не представляешь себе. Такое он творил… Он и выгонял нас, и орали, и вещи таскал, и это самое. И руки иногда это… До такого ее доводил… Ужас. Так вот, его когда с улицы принесли, люди стоят, все такое, — так вот мама кричала: "Наконец ты, подонок, сдох!", "Наконец ты, подонок, сдох!", и ногами его, ногами… А сама плааааачет. Плаааачет. Я же все понимал ты что думаешь, мне шесть лет было, а я уже понимал. А у меня такой любви и не было никогда. Пока все это…. не случилось, я и не знал даже.
С.Б.
— …страшнее, чем семья. Знаешь, например, что есть немцы, которые решили стать евреями? Приняли гиюр, кипу носят, все по-настоящему. Это в основном те, у кого дедушка особенно отличился. И все, кто это знает, ахают и охают, какое сложное и тонкое решение, и груз, и вообще подвиг партизана. А мне вот рассказали прелестную историю. Один такой немец узнал в семнадцать лет про Холокост, то-се, дедушка у него был баааальшой человек, Нюренберг по нему плакал, ну и вообще. Так этот немец так проникся в свои семнадцать лет, что с дедушкой-бабушкой вообще разговаривать перестал, и вообще выпал полностью из семьи, жил где-то черт-те где, учил историю еврейского народа, потом Тору, потом что там еще, прошел, короче, гиюр. Кипу надел, женился, детки. Ну и его раввин ему говорит: переезжай в Иерусалим. Обретение, значит, корней, пока не переедешь, считай, процесс не завершен. Он сам давно хотел, так проникся. Взял детей, поехал, перло его страшно, он все хотел увидеть, прямо каждую пядочку земли понюхать. Отпросился у жены на неделю, взял мотоцикл и поехал кататься, и там был, и сям был, везде. Ну и заехал, короче, на территории, места же незнакомые. А там эти, юные хунвейбины с камнями. Кольцом так и подходят, подходят… И он понимает, что кранты, потому что тут хоть ори, хоть не ори, забьют и закопают и мотоцикл по частям продадут, никто даже труп не найдет никогда. Он щиток поднял, говорит: я не еврей, я немец. Они на него орут, не понимают, кто-то по ноге саданул. Тут вышел какой-то взрослый, вроде по-английски немножко. Тот говорит: «Я немец! Немец!» А каску снять не может, там кипа. Этот ему: а ну сними каску! Тот говорит: «Не могу, вдруг в меня эти детки ваши кинут камнем в голову?» Тот усмехнулся, говорит: «Нет, ты еврей. Только евреи такие трусливые бывают». И отпустил его. И он уехал. Вот это пиздец, да? Не позавидуешь. А ты говоришь — страшнее семьи ничего нет. Ха.
— …и так все… мучительно. Потому что все про живых людей. Вот были мы на вечере Фанайловой, сидим себе, и тут посреди всех дел какой-то мужик громко заявляет, это самое… "Я пойду на улицу покурить!". Так весь зал ему шипит: "Тиииише!", "Тиииише!", а жена — "Одеееенься! Одеееенься!"
— …нет, ты что, для женщины водить машину — это очень важно. Это свобода, это такое чувство… Это так помогает стресс скинуть. Что бы ни случилось, садишься за руль и прямо пшшшшшш…. Такое чувство. Поссоришься, например, с любовником, он тебе: «Воооот, то, се,», — типа, — «ты старая, а мне двадцать!» — а ты дверью — бах! И потом пошла, села за руль, завелась — и сразу, знаешь, такое чувство… Вот просто из-за того, что ты сама себе хозяйка. И можешь делать, что хочешь, и вообще управляешь этим новым, сильным механизмом.
П.
— …а ты что думаешь? Это для меня знаешь, как? Это для меня как оправдание моего существования в этой квартире. Их повесил Анькин первый муж, я его даже знал, немножко, но так, пару раз виделись. Он был такой прекрасный мужик, серьезно, и руки были просто золотые у человека. Это все он делал, ты полку видел? Чеканки там в коридоре, карту, которая черная такая, все это. И копья тоже он повесил. Он их с раскопок привез, он на раскопки ездил, их списали или отдали ему, что-то такое. Анька говорит — «Я ему сказала, давай поставим в прихожей», а он — «Нееет, я хочу интересней!» Он такой был человек поразительный, все делал «интересней», не мог даже просто так… Вот он их подпилил и повесил. Он же небольшого роста был, а Анька у меня, ты сам видишь, от горшка полвершка. А мне они видишь, как? Смотри: раз! Раз! Раз! А? В глаз прямо! И вот представь себе: сколько лет я тут хожу, и в темноте, и к ребенку через этот коридор бегал, сонный, спящий на ходу — и ни разу даже рядом не задел! Это для меня как оправдание, что я в этой квартире могу быть. Типа, что со вчера ничего не изменилось.
— …давно не был в супермаркете. Вот, хочу туда пойти.
— …пришел с цветами. Ну, не очень с такими, но астры, все равно же это хорошо, да? И вообще — пока мы ели, что-то говорили такое, — я чувствую, ну вот знаешь — все склеивается. Прямо как кусочки складываются, вот он что-то скажет, я скажу — хлоп! И я так, знаешь, так хорошо мне стало, прямо вот весело внутри. Мы сидим, уже мороженое ему принесли, он уже мне прямо родной такой, как если бы трое детей. И тут подходит к столику какая-то девка, ничего такая, кожа плохая, а так ничего, но я сильно не разглядела. Становится такая и говорит: «Привет, Леша.» Я такая вся улыбаюсь, говорю: «Привет!» — а она на меня даже не смотрит, смотрит на него и говорит: «Ты что, глухой? Не слышишь меня?» Я рот раскрыла, а он сидит, как статуя, и пялится в мороженое. Она говорит: «Ну ладно, пока,» — разворачивается и идет к своему столику. Нормально, да? Я говорю: «Леш, ты меня прости, это кто?» «А никто,» — говорит. — «Так, тезка моей собаки.»