Грузная старуха тащила на руках раненную в ногу девочку лет шести видимо, внучку.
- А зоомагазин! Как же черепаха, бабушка? Ты же обещала! - билась на руках внучка.
Кричали все - дети, взрослые, мужчины, женщины. Кричали раненые и живые.
- Я не могу, не могу, пойдем назад, - шептала мать и тащила меня куда-то за рукав.
Мы побежали назад и еле пробились через цепь красноармейцев. Сквер уже окончательно оцепили. Пропускали только санитарные машины и пожарных. А санитарные машины все подъезжали и подъезжали, и выли, и вой их сливался с криками.
- Пойдем через Солянку, - продолжала тянуть меня мать.
Вдогонку нам завыла радиосирена, и голос диктора сообщил:
"Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!"
Радио еще продолжало оповещать о воздушной тревоге, когда мы подбегали к дому. Впрочем, бежали не одни мы - на улицах и в нашем переулке было довольно много людей, спешащих, наперекор воздушной тревоге, по домам. Необычной силы взрыв и с опозданием объявленная тревога подгоняли - все словно утратили спокойствие и дисциплинированность, которые выработали прежде.
- А где бидон? - вдруг спросила мать.
- Не знаю...
Она махнула рукой:
- Бог с ним! Какой ужас!
Возле наших ворот стояла "скорая помощь". Я увидел ее еще издали и невольно ускорил шаг.
Что случилось?
Люди в белых халатах только что вкатили в машину носилки и захлопнули дверцы:
- Поехали.
- Что случилось?
- Да что там, - безнадежно махнул рукой управдом, стоявший на тротуаре с другими жильцами дома. - Надо же такой глупости случиться! Без тревоги! Вдруг!
- А увезли-то кого? Кого? - переспросил я, так и не поняв, что же произошло.
- Скворцова хлопнуло, дружка твоего, Бориса, - сказал управдом.
- Борю? Как - хлопнуло?
- На крыше песок проверял... А тут как раз... Смахнуло взрывной волной... Пока подбежали, а он уже...
Мы с матерью поднялись в квартиру. В коридоре - хаос. Обвалившаяся штукатурка. В кухне выбитые рамы и стекла на полу. Еле-еле открыли дверь своей комнаты - в ней тоже все перевернуто. Гуляет ветер. Выбитая, без стекол, рама повисла на одном шпингалете.
- Вы о Николае Степаныче уже знаете? - Старушка, соседка по квартире, заглянула в нашу дверь и как-то растерянно развела руками. - Или не знаете?
- А что?
- Беда с ним. Ох, беда!
Я побежал в комнату Николая Степановича и не сразу понял, что там случилось.
- Шкафом его и придавило. Надо же, шкафом, - пояснила соседка.
Николай Степанович уже не дышал. Старик погиб, задавленный книжным шкафом. В этом шкафу лежали и те книги, которые я собирался продать по просьбе Николая Степановича, но так и не продал.
Шкаф никак не поддавался. Наконец, не помню как, я приподнял его, вытащил Николая Степановича. Рядом с ним лежала тетрадка. Тетрадка с его стихами. Бисерный почерк. Его почерк. Я взглянул мельком, увидел свое имя, фамилию. Пробежал глазами стихи, которых не знал прежде:
Скоро, милый, лес проснется,
Весь проснется
Скоро.
Каждый листик встрепенется,
Встрепенется
Скоро.
И, весенней полон жажды,
В Веснину его простора
Убегу я скоро.
Это - мне? Никогда Николай Степанович не читал мне этих стихов. Может, они - последние?.. Последние!
Боря Скворцов... Николай Степанович... И там, в сквере... Сколько же смертей сразу!
В эти минуты я не знал еще об одной смерти. В здании ЦК, куда попала немецкая торпеда, погиб Александр Николаевич Афиногенов - драматург, веселый, умный человек, которого я видел у Николая Степановича.
Все это случилось в один вечер - 29 октября 1941 года, через шесть дней после похорон отца...
Три дня мы разгружали баржи в Северном речном порту. Зима уже настала, и надо было торопиться. Вот-вот мороз прихватит водохранилище и канал, а баржи должны успеть уйти на зимний судоремонт.
Нас было немного - человек сорок, присланных с разных предприятий и учреждений, а баржи две - огромных, забитых до отказа мешками и тюками. Металлических, скользких и люто холодных барж!
Когда меня и еще двух молодых ребят отправляли из типографии на это дело, многие нам завидовали:
- Там хоть отъедитесь. Небось овощи или продукты какие разгружать.
У нас сводило желудки. Есть действительно хотелось ужасно.
Но отъедаться в Северном порту было нечем. Мы разгружали мешки с солью и тюки с суровьем для текстильной фабрики.
Работали с восьми утра до восьми вечера и спали тут же в порту: кто в дирекции, кто в медпункте, кто в редакции многотиражки.
Мне, казалось, повезло больше всех - меня определили спать в шкиперской каюте одной из двух барж с красивым именем "Альбион". Что это значит - "Альбион", я не знал. Не знал и сам шкипер - замкнутый старичок, проживший всю жизнь бобылем на баржах.
В каюте было тепло и сухо. После многочасовой работы на ветру да на морозе - блаженство.
Утром и днем нас кормили в портовой столовке. Кормили супом из мороженой капусты и ложкой каши или пюре из картофеля, тоже мороженого.
Вечером мы чаевничали со шкипером.
Сидор Кузьмич доставал для себя ломоть хлеба, отрезал кусок сала, открывал банку варенья и разливал из котелка кипяток - на двоих:
- Угощайся!
И мы угощались. Я хлебал пустой кипяток, в лучшем случае дожевывал с ним оставшийся от своей дневной пайки хлеб. Шкипер смачно поглощал хлеб с салом, а потом с вареньем.
- На ночь-то много вредно, - замечал он при этом.
И верно, более основательно Сидор Кузьмич при мне не ел. Обед он готовил и съедал днем, когда мы работали.
За три вечера я уже привык ко всему, спокойно выносил вечернюю пытку и даже не сердился на Сидора Кузьмича. Тем более что по-своему он был прав: свое он ест сам, и я довольствуюсь своим. Хватит того, что он дает мне кипяток и ночлег. Огорчало другое.
Я пытался уговорить шкипера обменять сало и крупу на мои почти новые кожаные полуботинки и отцовский полушерстяной шарф. Шкипер не соглашался.
- А у меня нет ничего. Чего у меня есть? Только что себе.
Что было у шкипера, я видел: и сало было, и крупа нескольких сортов, и ящик с горохом килограммов на восемь - десять под койкой.
- Так я вам вещи даю, хорошие, - пытался убедить я Сидора Кузьмича. А прошу совсем немного. Ну сала кусочек да кило крупы или вон гороха. За ботинки или за шарф - за что хотите.