Ну как мог Андрей пройти мимо, не откликнуться на приглашение и зов лесного навеса-укрытия, где когда-то тоже не раз сиживал и в одиночку, возвращаясь на велосипеде из города-местечка, и вдвоем с какой-нибудь одноклассницей, которую умыкнул со школьного вечера-концерта (а он был на эти дела мастер, чего уж теперь таиться) да и увез за синие леса и горы.

Может, именно по этой причине Андрей шагнул под навес с особым трепетом, смахнул с лавочки многолетнюю осыпь хвойных иголок и точно определил место, где он сиживал с этой присмиревшей в его руках подружкой-хохотуньей, согласившейся на побег. Вон там, в самом уголке под дубовой опорой, в любое время года затененной разлапистой елью, они и скрывались. Андрей и сейчас потянулся туда, но потом сдержал себя, словно боясь вспугнуть притаившиеся там человеческие тени, и присел с самого краешка, поближе к дороге. Но и здесь было хорошо и уютно: ели и сосны обступали Андрея со всех сторон, укрывали и от ветра, и от чрезмерно острого сияния луны. Он выпил таблетку, всласть покурил и после несколько минут сидел в полном блаженстве, чувствуя, как побежденные боль и усталость постепенно уходят из тела.

Теперь можно было двигаться по просеке дальше, внимательно следя за тем, чтоб Полярная непотухающая звезда все время висела по левую руку. Андрей поспешно поднялся и пошел, радуясь, что просека, в отличие от дороги, нигде не заросла ни сосновым мелколесьем, ни каким-нибудь лиственным кустарником, осталась такой же, как и прежде, широкой и прямой, прорубленной словно по ленточке. И вдруг Андрей с каждым движением стал все больше и больше замедлять шаг и наконец вовсе остановился. За высокими макушками сосен и елей Полярная звезда исчезла, затерялась, и теперь никак нельзя было понять, где, в какой она стороне, и светит ли вообще, горит ли негасимым огоньком над кувшинковскою церковью. Андрей опять почувствовал себя совершенно одиноким и заброшенным в бесконечном и тоже заброшенном лесу и засомневался, стоит ли ему идти к кордону. Во-первых, в темноте (а за елями и соснами не видно уже и луны) можно легко заблудиться. Просека, помнится, во многих местах перерублена поперечными коридорами, настоящими лабиринтами, и Андрею ничего не стоит свернуть в них и уйти в такие дебри, откуда обратной дороги нет. А во-вторых, уцелел ли до сегодняшнего дня Егорьевский кордон, не остались ли от него одни развалины или даже пепелище?! В последний раз Андрей там был еще школьником, учеником девятого или десятого класса, когда они с отцом однажды выбрались по первому снегу на зимнюю заячью охоту. С той поры минуло почти тридцать лет, и с кордоном всякое могло случиться. Вдруг порушился он, обвалился крышей и стенами (вечного ведь ничего в жизни нет) или действительно сгорел по оплошности и небрежению каких-нибудь заезжих нерадивых людей, охотников и грибников.

Но была еще одна причина, по которой Андрей передумал, поостерегся идти сейчас, в ночи, на кордон. Ему нежданно-негаданно припомнился во всех подробностях и деталях рассказ матери об этом кордоне времен войны. Чуть поодаль от него, на пологом, заросшем вереском, а по весне подснежниками-пролесками холме стоял громадный, в три человеческих обхвата дуб, которому триста—четыреста или даже все пятьсот лет. Партизаны возле этого дуба устроили лобное место, казнили (по большей части вешали на бугристых его ветвях) полицаев и прочих предателей и изменников. Мать на одной из таких казней присутствовала. Партизанские разведчики поймали в соседнем с Кувшинками селе Гуте Студенецкой полицая, молодого, всего девятнадцатилетнего парня Веню Горшкова. В полицию Веня пошел добровольно, забоявшись ехать в Германию, куда уже уехали, были увезены и угнаны многие его сверстники. В партизаны Веня идти забоялся тоже.

До войны он был, по рассказам Студенецких жителей, парень как парень, не больно храбрый, но и не робкий, работал в лесхозе дровосеком и неплохо, фотография его несколько раз вывешивалась на Доске почета. По детству и ранней молодости Веня озорничал, понятно, лазил по садам и лесным пасекам, но в меру, ничем не выделяясь среди других озорников, не слыл главарем и предводителем этих набегов.

Родом Веня был из хорошей, хлебопашеской и лесной семьи. Отец его и мать работали в колхозе: отец плотником, а мать – дояркой. Два старших брата-погодка перед самой войной один за другим ушли в армию (с войны, с фронта после оба не вернулись), младшая сестра, Соня, училась еще в школе. Сотни, тысячи подобных семей жили в деревнях и селах. Но вот случилась война, и сразу все стали разными, сразу людей словно кто подменил: одни на фронт, в партизаны, а другие, как Веня, в услужение к немцам, в каратели.

Подговорил его вступить в полицию дальний какой-то родственник из окрестных хуторов, уже служивший полицейским несколько месяцев. Мол, ничего страшного и предательского в этой службе нет. При любой власти охрана нужна и необходима. Грабителей и разбойников всегда хватает, и особенно сейчас, во время войны. А как охрана называется: милицией, полицией или жандармерией – так это без разницы. Отец, мать Вени и сильнее всех младшая сестра-пионерка были против Вениной службы. Но он ею все-таки соблазнился, не послушался ни родителей, ни сестры Сони, надел полицейскую форму, взял в руки винтовку да еще и изругал все свое семейство, которое, по его разумению, хотело ему зла и обиды, хотело, чтоб он уехал с глаз долой на богатые заработки в Германию (а этим вербовшики поначалу заманивали туда деревенских ребят и девчонок). И как только Веня так подумал, как только надел чужестранную форму, как только взял в руки винтовку, то сразу и стал другим человеком, обнаружив лютую какую-то, жестокую ненависть, и в первую очередь к своим односельчанам. Зная их всех с детства, принялся он ревностно выслеживать бывших советских и колхозных активистов, членов ВКП(б) и комсомольцев, доносил о них новому своему немецкому начальству, участвовал во многих карательных походах против партизан. А в конце запер в ветряной мельнице несколько деревенских семей, заподозренных в связях с партизанами, да и сжег их там живьем, не пощадив ни стариков, ни женщин, ни детей.

Студенецкие ребята и поймали Веню, привели в лагерь. Поначалу они хотели привязать его к сосне-сухостоине, облить бензином да и сжечь, чтоб он сам почувствовал, как это гореть живому человеку, задыхаться и гибнуть в дыму и огне. Но командир отряда, бывший бухгалтер из райпотребсоюза, не позволил устраивать самосуд да еще такой жестокий. Он построил весь отряд возле дуба, велел привести Веню, который сидел до этого под охраной в глубокой волчьей яме, и, перечислив ему в лицо все его злодеяния, зачитал приговор: «Именем Союза Советских Социалистических Республик, именем Красной Армии, сражающейся против немецко-фашистских захватчиков, именем всего советского народа приговорить предателя и изменника Родины Горшкова Вениамина Ивановича к смертной казни через повешение!»

Веня приговор выслушал молча и как бы даже равнодушно, словно ему и собственной жизни было точно так же ничуть не жаль, как и жизни многих других, убитых им и сожженных людей. Командиру отряда, человеку внимательному и, говорят, тайно религиозному, показалось это странным, и он спросил Веню:

– Может, хочешь что сказать напоследок?

– Хочу, – спокойно ответил Веня. – Перестрелять бы вас всех!

Отряд предсмертной, наглой этой выходки Вени стерпеть не смог, сломал строй и бросился было к нему, чтоб растерзать на месте без всякого повешения – казни для такого изувера, как Веня, легкой и быстротечной. Но командир отряда, бывший бухгалтер, опять не позволил устроить самосуд, смирил своих подчиненных, и все свершилось согласно приговору и советским законам – Веня был повешен.

Отцу с матерью разрешили Венино тело забрать, чтоб похоронить на Студенецком кладбище. Но они наотрез отказались. И первым отец, прошедший две войны: Первую мировую и Гражданскую на стороне красных, много чего на тех войнах видевший. Человек он тоже был набожный и в христианских заповедях строгий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: