– А сами вы, позвольте узнать, откуда будете? – не отлагая, принялся старичок плести свою паутину.
Сергей Павлович оторвался от окна, вздохнул и ответил, что из Москвы. Сообщение это вызвало у соседа не только радостное сияние приятного лица с чисто промытыми и, надо отметить, немногочисленными морщинами, седой бородкой и седыми же бровками над глазами, отнюдь не замутненными какой-нибудь катарактой, а, напротив, с возрастом или, вернее, вопреки ему сохранившими молодую ясность, но также и череду вопросов о столице, жизни проживающих в ней жителей и – главное – о намерениях вождей, которым с вершин власти должно быть все-таки видно плачевное состояние возлюбленного Отечества, величайшей в мире державы. Сергей Павлович отвечал сдержанно. Вожди, похоже, сами толком не знают, куда им рулить; Москва с каждым днем становится все отвратительней, а москвичи – все злее. Старичок покачал головой. Но социализм все-таки будем строить или кинемся в капитализм?! Доктор поморщился. Лично ему наплевать, как будет называться общественный строй, который в конце концов выберет Россия (или – скажем так – выберут для России) в качестве путеводной звезды. Хотелось бы, знаете ли, одного: жить по-человечески. Он подумал, взглянул на соседа и, решив, что славный дедушка менее всего напоминает сикофанта из ведомства Николая-Иуды, прибавил: и без вранья.
Глубокий вздох раздался ему в ответ. Совершенно справедливо. Ложь убивает жизнь. Гнилые идеи отравляют воздух. Некогда один человек спрашивал у другого: что есть истина? Сергей Павлович хотел было возразить, что из тех двоих человеком и человеком слабым и в своей слабости жестоким был лишь один, а второй был Сын Божий, но передумал. Провинциальный мыслитель. Пусть. Поставим иначе: что есть ложь? Доктор увидел перед собой наставительно поднятый чистенький указательный палец и вслед за тем услышал, что ложью следует именовать всякую превратную идею как в области общественно-политической, так и экономической, осуществление которой несет народу неисчислимые бедствия. Нужны примеры? Аргументы, так сказать, и факты? Сергей Павлович отрицательно покачал головой. Не нужны. На каждом шагу. И так все ясно. Сосед, однако, в данную минуту более всего на свете желал поделиться своими наблюдениями с попутчиком, чье лицо отображало благородные чувства и напряженную работу мысли. Заметна была также усталость, вполне понятная после проведенной в поезде бессонной ночи. Но для удобства общения и установления более коротких отношений необходимо было познакомиться. Маленькая ладонь потянулась к доктору. Нелепо беседовать с человеком, не зная его имени. Игнатий Тихонович Столяров, уроженец и житель Сотникова, учитель математики, шесть лет на пенсии, каковые годы всецело посвящены окончательной редакции, уточнениям и дополнениям прежде составленной им всего лишь вчерне летописи – сначала о племени, пришедшем на берега реки, севшем здесь и назвавшемся покшанами, а затем и о граде Сотникове от первого упоминания о нем до наших дней. Сотникову полтыщи с лишком лет. Не Москва и уж точно не Рим, но все-таки. Здешний Нестор. Игнатий Тихонович стеснительно улыбнулся. Вот как! Сергей Павлович пожал протянутую ему руку и, в свой черед, назвал себя.
Автобус тряхнуло на выбоине, и затихшие было в корзине цыплята запищали все разом.
– Тогда позвольте… – с некоторой даже торжественностью, откашлявшись, обратился Игнатий Тихонович, но доктор его вопрос предвосхитил.
– Иван Маркович Боголюбов – это прадед мой, Петр Иванович – дед… Они оба священники были.
– И не только они! – радостно подхватил Игнатий Тихонович. – Ваш, боголюбовский род, сколько я мог проследить, – сплошь иерейский. У меня записано семь колен Боголюбовых – от Петра, вашего дедушки, до… – Он замялся, хлопнул себя по лбу и, сказав: «Дай Бог памяти», все-таки вспомнил. – …до Авраамия, появляющегося в книге сотниковских домовладельцев в семнадцатом веке. Таким образом, – подвел Игнатий Тихонович предварительный итог, – вы продолжатель древнего и весьма почтенного рода.
Автобус снова основательно тряхнуло – на сей раз при переезде через заброшенную и густо поросшую кустарником и березами узкоколейку. Отвлекшись от боголюбовского родословного древа, сотниковский летописец указал на нее в качестве примера тех пагубных идей, принудительное, до крайней жестокости, осуществление которых он называл ложью и причиной неисчислимых страданий нашего народа. Кругом тут стояли леса, да какие! Мачтовые сосны до звезд доставали. Дубы вековые в три обхвата. А на полпути от Красноозерска до Сотникова начинались и широкой полосой шли верст на сорок в сторону востока смешанные леса с преобладанием ели. Красота неописуемая! Но чей-то взгляд мертвый упал на нее. Решили рубить. Что ж, лес на то и дан нам Создателем всего сущего, чтобы человек пользовался им себе во благо. Дом построить, стул сколотить, печь истопить… теперь вот и бумага: книги на ней печатать, газеты, хотя, подобно некрасовской Саше, горькими слезами можно плакать над красавицей-сосной, которая стоном отзывается на вонзающуюся в ее ствол пилу и с воплем почти человеческим рушится на землю, чтобы дать жизнь какой-нибудь «Правде»…
– Ну-ну, – остудил Сергей Павлович вдруг вспыхнувшее в старичке Игнатии Тихоновиче зеленое пламя. – Ведь не на бересте вы писали вашу летопись? Да и газеты сейчас… После некоторых даже руки можно не мыть. Не то, что раньше.
– Глубоко и горестно ваше заблуждение, – с торжественной печалью объявил Столяров. – Газеты, радио и третий враг, самый страшный, телевидение, – они вытравили из человека любовь к размышлению. Теперь он всякую минуту может высказать почерпнутое извне мнение, полагая, что изрекает свое. Он забыл, что мысль, – тут Игнатий Тихонович постучал себя согнутым пальчиком по лбу, – должна быть добыта неустанной деятельностью разума! Что она должна быть выстрадана! – И, будто принося клятву, он приложил ладонь к левой стороне груди. – И что стыдно, унизительно и гадко всю жизнь оставаться нерадивым учеником, у которого в потной руке зажата спасительница-шпаргалка!
Он наморщил лоб, словно собственным примером желая показать, что думает, страдает, мучается, ошибается, увлекается и остывает – все ради того, чтобы произнести свое, незаемное суждение над минувшим и настоящим и на основании опыта прожитых лет где в самых общих, а где и в подробных чертах обрисовать подступающее будущее. Ибо невозможно о грядущих временах помыслить иначе, как не принимая во внимание существующее положение дел во всех его переплетенных одна с другой связях и столкновениях противоборствующих интересов. Дабы не перечить мыслителю и летописцу и тем самым не обрывать уже протянувшуюся между ними дружескую нить, Сергей Павлович немедля призвал упразднить все газеты, заткнуть радио и черным платом завесить голубой экран. («Ну зачем же…» – довольно улыбался чистенький старичок.) Кроме того, он пообещал довести точку зрения посланного ему провидением попутчика до папы, Боголюбова Павла Петровича, уклонившегося от стези отцов и выбравшего своим алтарем журналистику, коей он служил верой и правдой едва ли не всю жизнь, чему удручающим апофеозом совсем недавно стало его изгнание из редакции одной весьма передовой во всех отношениях газеты за дерзкую попытку напечатать статью о поэте Блаженном, чьи стихи говорят о вечности, краткости отпущенных нам сроков, сострадании ко всему живому, совсем, знаете ли, как в молитве, кажется, буддистской, впрочем, и у Ефрема Сирина есть нечто подобное: да будет все живое избавлено от страдания, о вечном споре человека и Творца – словом, о вещах, столь несовместимых с политической злобой дня, что главный редактор пришел в ярость, а папа, впервые осмелившийся на собственную мысль (Игнатий Тихонович удовлетворенно кивнул), не стерпел незаслуженных оскорблений. Сейчас сидит дома и пишет книгу о вышеназванном поэте.
– А вот, – возвращая беседу в прежнее русло, воскликнул Сергей Павлович и указал на прелестный березняк, потянувшийся сразу за узкоколейкой, – гляньте, какая красота!