– Я должен отметить в протоколе, что вы, Александр Михайлович, состояли в переписке с зарубежным реакционным духовенством.
– Господь с вами, какая переписка! Он мне всего-то несколько строчек прислал, я их наизусть помню.
– И какие же?
– Блаженна душа, которая возлюбила Господа и от Него научилась смирению. Если кто потерял мир и страдает, то пусть покается, и Господь даст ему Свой мир. Если какой народ или государство страдает, то надо всем покаяться, и тогда все исправится от Бога.
– Гм. Последнее наставление этого, как вы говорите, святого старца, попахивает контрреволюцией.
– Господь с вами, гражданин следователь, какая контрреволюция, когда еще и самой революции-то не было! Тогда война началась. Я подал прошение о зачислении в действующую армию полковым врачом. Меня, вы знаете, по-прежнему тянуло к смерти – теперь, правда, уже не от своих рук, а от вражеской пули, снаряда или бомбы, каковая гибель никак не могла быть зачислена мне в грех. Но Бог судил обо мне иначе. В каких бы опасностях ни приходилось мне быть, я всегда выходил из них целым и невредимым. Однажды даже снаряд угодил в полевой госпиталь, где я в то время оперировал. И сестру мою операционную, и санитара, и моего ассистента – всех наповал. И поручика, которого я оперировал – как сейчас помню, по поводу осколочного ранения в левое плечо, – и его тоже… А я остался жив. Только с ног до головы залит был кровью. Не своей. Чужой. Не откажите в любезности… Еще воды. Спасибо.
– И при Советской власти вы могли бы прекрасно работать врачом. Какая нелегкая затащила вас в эту церковную трясину!
– Я и работал. В Таганской тюрьме.
– Не самая лучшая клиника.
– Ах, дорогой вы мой, от вас ведь всего только и нужно – на самую крохотную минуточку вообразить, что вы не в этом просторном кабинете сидите с видом на Лубянскую площадь, а в камере, где народу понапихано, как ржавых селедок в бочке, что вам не официантка в белом передничке и с белой наколкой приносит поднос со свежим чаем, булкой, маслом и сыром, а в жестяную миску вам наливают половник какой-нибудь неудобосказуемой баланды, что в сокамерники судьба вам определила всякой, простите, твари по паре: тут воры, убийцы, спекулянты, скупщики краденого, бродяги, мошенники, сутенеры, тут люди, попавшие в тюрьму не за понюх табаку, случайно, по глупости, как многое вообще совершается у нас на Руси… И при этом они почти поголовно больны. Я не говорю о туберкулезе – этом биче наших узилищ. Подорванный скверным питанием желудок, ослабленная мышца сердца, спазм сосудов мозга, истощенные нервы – тюрьма, скажу я вам, это скорбный лист всего человечества. А когда человек отходит – а он, замечу вам со всей твердостью, человек, образ Божий, какие бы преступления не совершил!
– Ванька-Каин – образ Божий! Похотливая скотина, насилующая маленькую девочку, – образ Божий! Вор, похищающий у старухи последнее ее пропитание, – образ Божий! С вами не соскучишься.
– Да откуда нам знать, какой силы раскаяние переживает преступник перед смертью! Сатана ликует, что его полку прибыло, а грешный… многогогрешный! человек перед кончиной рвет цепи, которыми повязал его дьявол. У меня был больной, убийца, он всю ночь умирал – и я всю ночь, рука в руку, возле него сидел. Пока силы были, он все спрашивал: «Простит?» – и глазами на потолок указывал. И я ему отвечал: «Простит, непременно простит, как простил разбойника, с Ним рядом на кресте распятого!»
– У Беранже, кажется, есть строки… Честь безумцу, который навеет человечеству… в нашем случае – человеку… сон золотой. Добавим: и вечный. И чем же вы лечили ваших… э-э-э… больных?
– Как святой доктор Гааз: в основном состраданием. А когда удавалось добиться перевода в больницу, покоем. С медикаментами, сами знаете, из рук вон… Я направляю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости.
– Справедливость, несправедливость – понятия классовые.
– Это из клятвы Гиппократа. Ее всякий врач дает… Не всякий, правда, соблюдает, но я в меру скромных моих сил всегда стремился… В какой бы дом я не вошел, я войду туда для пользы больного…
(…будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, – припоминал Сергей Павлович и с нехорошим чувством все ждал, когда ж этот следователь – Рожнов была его фамилия, а звали Георгием Никодимовичем – пошлет к чертовой матери свою незлобивую пока манеру обращения с епископом, грянет кулаком по столу, так, что подпрыгнут на нем все чашки и блюдца, и натуральным волчьим голосом прорычит Валентину, доставленному в его кабинет прямехонько из Соловков: а ну, гад, давай, колись… давай, выкладывай Советской власти всю подноготную о твоем «Истинном православии»… об этой контрреволюционной организации монархического толка, которую ты создал и ты возглавлял… Давай, давай!)
– Зря миндальничаете, Александр Михайлович. Враги народа – больные, здоровые – они враги и есть. И если ты враг, то и лекарство у нас для тебя одно. А какое – вы знаете…
– О, я знаю! Это снадобье на Соловках было в ходу.
– Ну хорошо. Честно так честно. Волнует ли меня история вашей краткой семейной жизни? Что ж, как говаривал старина Маркс, я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Жаль, искренне жаль вашу безвременно скончавшуюся супругу, жаль, не успела она оставить вам потомство. Глядишь, и жизнь ваша по-другому бы сложилась, не сидели бы вы на Соловках, не перегоняли бы вас срочным этапом в Москву, и не вели бы мы с вами эти разговоры ночь напролет… У меня вот двое, я на них надышаться не могу, хотя с моей стороны не следовало бы, наверное, сообщать вам об этом, дабы не бередить ваши душевные раны…
И у Подметкина тоже было двое, и он их любил сильной животной любовью. Как они живут сейчас, дети палачей? Под мерный ход часов тревожат ли их странные, необъяснимо-мучительные, с кровавым налетом сны, корни которых, проснувшись, они тщетно выискивают в собственных судьбах? Мятутся ли от непонятного ужаса их беззащитные души? Пробуждаются ли они среди ночи от внезапного и страшного ощущения только что проскользнувших возле них бесплотных существ, теней, призраков, привидений? Или же спят беспробудным сном, с похрапыванием, слюной из уголка рта и полной миловидной супругой рядом, которая, однако, вдруг совершенно озверев, со злым шепотом толкает мужа в бок крепеньким кулачком: «Да не храпи, идол ты бессердечный, ведь спать никому не даешь!»
– Нет, нет! Что вы! Когда мой брат счастлив – счастлив и я вместе с ним.
– Гм. Так мы с вами, оказывается, братья?
– У одного Отца все дети – братья и сестры.
– Блажен, кто верует – тепло ему на свете… Занимают ли меня ваши мистические настроения? Пожалуй. Но лишь в той степени, в какой взрослого занимает лепет познающего мир ребенка. Ваша медицинская деятельность с этой давным-давно отжившей свой век клятвой? (У Сергея Павловича запнулось перо: он совсем не дурак был, Рожнов Георгий Никодимович, но, судя по всему, принадлежал к народившейся в России чудовищной породе идеологических людей, для которых вечных и тем более – священных истин не существовало вообще.) Взбрело вам в голову лечить уголовников – и лечили бы в свое удовольствие до поры, когда у нас не останется ни жуликов, ни проституток, ни убийц, и когда из всех тюрем мы оставим одну. Как музей. – Стук карандаша послышался тут Сергею Павловичу, а означать он мог лишь одно: предисловия побоку, ближе к делу. – Однако, Александр Михайлович… Я вас слушал внимательно. И все ждал: когда?!
– Бога ради, гражданин следователь, вы меня спрашивайте, и я все вам скажу… Нечего мне скрывать. Как я стал священником? Дал обет после тяжелой болезни: поправлюсь – приму сан. То есть я хотел в монахи, но вышло несколько по-другому… Но потом епископ Василий меня постриг…
– Нелюбов? Переяславский?
– Да-да, Василий, епископ Переяславский… Он меня и в сан посвящал, и в монахи постриг с именем Валентин.