– К нему из Сотникова поп Боголюбов Петр заходил – так?
– А я знаю? Меня там уже не было. А к Афониной забегал – воды попить.
– Старик-священник Гурий скоропостижно скончался после допроса, проведенного бойцами товарища Гусева о местонахождении завещания патриарха.
– А как я из монастыря ушел, а мне куда идти? В Сотников? Там этот Гусев разбойничает. По деревням скрываться? Найдут. И людей похватают, мне кров давших. В лесу жил звериным образом. На третий день заглянул в монастырь, узнал, что Гурия убили и что его одна раба Божия в траве за монастырем нашла и погребла. Слава Богу, думаю, упокоила старца, Царство ему Небесное. А тут говорят: тебя мать ищет. Господи, да откуда же она? Да как же она, бедная моя?! Село-то наше аж под самым Харьковом будет, а она оттуда взяла и пришла! Через всю Россию взялась меня искать! Да где, где она, матушка милая, голубка моя? У нее ведь всех трех сыновей, моих братьев, на войне поубивали, один я остался. Сердце у меня рвется. Я ее лет десять не видал, кабы не больше. А ее нет. А мне в Красноозерск непременно надо, к Вере Михайловне, записку от владыки Валентина получить. Я туда и пошел. Обернусь, думаю, скоренько, и маму найду.
– А гражданка Афонина Вера Михайловна на допросе показала, что дала тебе записку, нелегально переданную с Соловков Жихаревым, ее братом, так называемым епископом Валентином. Что было в записке? Инструкции? Пароли? Явки? Да ты говори, поп, не отмалчивайся, а то мы из тебя в одну минуту чучело сделаем и на огороде поставим – ворон пугать.
– Какое такое из меня чучело? Я сейчас уже и сам ровно чучело, не трудитесь. Дровишек я ей наколол, водичкой она меня напоила, деньжат, правда, малость дала, я и пошел далее своей дорогой. Никакой я от нее записки не получал. А была бы – а то бы вы ее не нашли. Я перед вами как Адам стоял. И рот разевал, и раком, прости, Господи, вставал… Не было никакой записки.
– Из Красноозерска был этапирован в Пензу, но бежал из-под конвоя и объявлен во всесоюзный розыск.
– Они самогонки нажрались, заснули, я и ушел. У меня в Пензе делов не было. А записочку я в ремень зашил, да так ловко, что они его мяли-мяли, в трех местах порезали, но Господь уберег – не нашли. Первым делом добрался я до Москвы, Москва, думаю, большая, кто меня найдет, а сам трясусь как заяц. Сунулся к родственникам – отца двоюродная сестра там на Палихе жила, они меня на ночь приютили, а с утра пораньше говорят: вот тебе, Алексей, Бог, а вот порог. За твои церковные дела мы с нашей Палихи на Соловки или еще куда переселяться не желаем. И денег суют. На, говорят, возьми, Христа ради, и не поминай нас лихом. Я деньги взял, всех благословил, поклонился и пошел. Иду по адресу записку отдать, творю молитву: «Господи, милостив буди мне, грешному!», а меня в сердце будто кто-то толкает: «Не ходи! Не ходи! Худо будет!» Но записочку от владыки ведь должен я передать! Это мне вроде послушания, а послушание для монаха, сам знаешь, паче поста и молитвы. Однако, я думаю, ежели вы хитрые, дьяволом наученные, то и меня, простеца, Господь умудрит. И не пошел я сразу в тот дом, а стал возле него ходить, и не близко, а поодаль, по другой стороне. И все смотрю: тихо ли? Час, а то и больше, ходил-бродил, ну, думаю, теперь-то можно. А тут откуда ни возьмись – р-раз! и машина черная к дому, да к тому самому подъезду, куда мне надо бы. И старичка с бородой и в скуфейке – архиерей, это точно, я только не знаю кто – под белы руки из дома выводят, в машину – и помогай тебе Бог, владыко! А что я мог? Не кидаться же мне на всю ту свору, которая архиерея забрала? Пристрелили бы как пса, и точка. А на записке адрес есть, а имени-то нет! Велела Вера Михайловна: дверь откроют, владыку спросишь – и тоже имени не сказала – отдашь и назад. Там парк неподалеку, я сел на скамейку и горькую стал думать думу. В Данилов идти? Там разгром. На Крутицкое подворье? И там разгром, я точно знаю. В Петровский? А Бог его весть, какие там нынче хозяева.
В храм Христа Спасителя – там обновленцы. То есть не было у меня в Москве ни единого верного человека, с которым бы я мог совет держать и у него спросить: а что мне с этой записочкой делать? С другой-то стороны меня мысль о матушке гложет. Как она там, в Сотникове, или где еще, меня ищет, Господу молится, а я вот здесь, в Москве, и что мне делать – не знаю, хоть убей. Господи милосердный, Господи всеблагий, Господи человеколюбец, помилуй, сохрани мою матушку и убереги ее до встречи со мной!
Сидел, сидел и высидел: в Питер съезжу, у меня там один архиерей близко знакомый, ему записку отдам, а сам назад, в Сотников, маму искать. Как я до Питера добрался – одному Богу известно. Пятеро суток ехал! В Бологом слезал – в поезде облава была. В Новгороде Великом слезал и там два дня Христа ради у одной старушки в чулане жил. Но добрался. Пришел на Литейный, звоню в квартиру, прислуга спрашивает: ты к кому? Мне, говорю, владыку, да побыстрей. А вид у меня оборванный, грязный, страшный – дикий у меня, словом, вид. Зверей на мне от такой жизни видимо-невидимо, стою, почесываюсь. Владыко в прихожую выходит, я ему в ножки: благословите, помогите. Он прямо ахнул: да ты сбежал, что ли, откуда? А сам от меня на шажок-другой подальше, чтобы мои звери на него не скакнули. Я ему как на духу: и про записочку, и про арест, и как ловко сбежал – все выкладываю. Гляжу, у него глазки нехорошо как-то вспыхнули. Записочка-то при тебе? При мне, говорю, владыко святый, только спрятана глубоко. Надо бы разоблачиться. Ага, он говорит, и все что-то думает, думает про себя. Иди в ванную. Заодно и помойся. А мы тебе тут бельишко чистое, рубаху какую-нибудь, портки и пинджак. Завели в ванну. И слышу, замок снаружи – щелк. Эй, я стучу, зачем закрыли-то? Ежели затвориться надо, я и отсюда могу. Да ты, говорят, отец, не обращай внимания, мойся. Это на всякий-де случай, от чужих. Ой, думаю, попал ты, отец Адриан, из огня да в полымя. Взял в ванной ножнички, вспорол ремень, вытащил записку и гадаю: порвать? А по клочкам соберут и прочтут. Я ее тогда, ровно тайновидец, в рот положил, разжевал и помаленьку проглотил. И на устах моих горька она была, и во чреве нехороша. И тут как раз – щелк, дверь отворилась, и двое мужиков с наганами мне велят выходить. Да погодите, ребята, я еще не помылся. Ничего, поп, у нас, на Гороховой, для тебя баня уже натоплена. Тут архиерей выглянул. Как же так, я ему говорю, владыко святый? Последнее дело – людей выдавать. А он на меня обеими ручками машет: ничего, ничего, отец, иди с миром, они во всем разберутся. А меня уже из квартиры волокут, руки заломили… Здоровые, черти. Я только обернуться успел и на вечное прощание ему сказать: не архиерей ты – Иуда. Ступай, ищи осину, на которой тебе удавиться! И так я устал, так намаялся, такая на душу горечь пала, что, веришь, в камере заснул сразу. И только заснул – матушкино лицо увидел. Да как! Под водой она, моя голубушка, платьице черное, ручки на груди сложены, а глаза открыты, ее, мамины, светлые, всегда с печалью мамины глаза на меня глядят и будто вопрошают: а и где ж ты так запоздал, сынок мой?! Я ждала, да не дождалась.
«Сыночек ты мой Алешенька дитятко мое роженое ты уж прости меня глупую я тебя ждала да не дождалась а мне уж невмочь стало скитаться кусок хлеба просить от самого Харькова брела ноги в кровь избила а кто подаст Христа ради а кто гонит иди говорят старая тебе помирать а ты все бродишь и ночевать где пустят а где от ворот поворот я тогда стожок себе присмотрю там и сплю вполглаза жду солнышка и вместе с ним дальше бреду и люди какие-то другие стали жалости в них меньше а страха больше а где страх там и жестокость скажешь бывало что же вы православные Бога-то не боитесь а они в ответ где он твой Бог когда кругом одни черти ах думаю поди не страшно им душу губить прости их Господи Алешенька времена настали больно свирепые кажись не последние ли уже времена и бедному человеку куды податься меня обогреет его власть в темницу бросит а то и казнить велит лютой казнью а у него дети малые жена вот он о Боге-то и предстоящей ему загробной жизни уж и не мыслит живота своего ради а я ковыляю себе потихоньку и слезами обливаюсь так мне Алешенька людей жалко что вы скородумы о жизни будущего века ничуть помыслить не желаете молитвами Богородицы помилуй их Господи но ведь и радость была у меня мир Божий напоследок поглядела и какие дубравы какие рощи березовые видела у нас поди таких и вовсе нет а разнотравья море-окиян жаль только не кошеное чем же они скотинку зимой кормить будут или уж и коровенок и овечек совсем не осталось а у тебя местечко может всех краше и речка чистая и старицы и луга и обитель твоя прекрасная только пограбили ее всю она прямо как девица испохабленная ей-Богу и ни души только монашек какой-то вещички в телегу накладывал а про тебя не знает ушел кудай-то небось в Сотников я в храм зашла а он Алешенька ободранный царских врат нет алтарь не на месте но я все равно помолилась Матерь Божия говорю Ты сама Мать и как тревожилась когда Сынка Своего схватилась а Его нет Ты-то Его нашла во Святом Граде и мне грешной помоги мово сыночка найти ведь он у меня последний сердечный мой Алешенька братья его все на войне полегли он у меня один и свет и надежа и любовь мне без тебя никаких моих сил больше нету и ничегошеньки про тебя узнать я не могу где ты не заарестовали ли тебя как верного служителя Божия здоров ли кто тебя питает от щедрот своих или мыкаешься Христа ради вроде меня Алешенька кровиночка моя свет мой утешение мое не найду тебя помру а не помру прямо в той речке и утоплюсь знаю что грех велик этот есть но куды мне деваться я чаяла возле тебя последние мои деньки провести и чтоб ты глаза мои закрыл и поцеловал меня в остатний раз и отпел и с миром похоронил а я чтоб тебе на всю твою жизнь дала мое материнское благословение и оставила тебя на этой земле с моей любовью и упованием на Богородицу но видать не судьба мне тебя увидеть а я бы тебе борщ сварила какой ты любишь и оладушек напекла не серчай потому как одолело меня горе мое и ухожу я с белого света одна-одинешенька. Твоя мать Блохина Прасковья Антиповна».