Именно этим, со сладострастием ничтожества, получившего возможность втоптать в грязь истинного художника, и занимался Жора, расхаживая по кабинету и гнусной скороговоркой, с подвыванием, читая строки Блаженного: «Ах, как нищей душе на просторе вздохнуть хорошо!» – «Нищеброд, мать его…» – с наслаждением обматерил поэта главный редактор, на чем и переполнилась чаша терпения, страдания и авторского самолюбия Павла Петровича. Он встал, вырвал из рук Жоры свою статью и, глядя в его бешеные карие глазки, хладнокровно припечатал: «Как там твой драгоценный Владимир Ильич назвал Троцкого? Политической проституткой? Вот ты и есть натуральная политическая блядь». Папа подумал и прибавил: «И мудак».

Трепет охватил сидевшую в кресле с уютно подобранными ногами Наташку, любовницу и заведующую отделом кадров, зеленая же спинка вздрогнула, будто ее хорошенько хлестнули прутом или кнутом, что, собственно, было бы чрезвычайно полезно, особенно при каждодневном повторении, а сам Жора, на мгновение остолбенев, криво усмехнулся, сел в кресло и велел Наташке: «В приказ. С сегодняшнего дня. За профессиональную непригодность и старческий маразм. Так и пиши».

А что же папа? Получив удар в левую щеку, подставил правую? Или в негодовании указал на нарушение трудового законодательства и посулил судебную тяжбу? О нет, други, нет. Ангел мудрости слетел с Небес к нему в сердце, и он не спеша двинулся к выходу. И только взявшись за ручку двери, обернулся, медленным взором окинул каждого и тихо прочел последнюю строку из «Возвращения к душе»: «И вот она – стоит твоя душа у смерти на затоптанном пороге». С этими словами Павел Петрович Боголюбов навсегда покинул редакцию газеты «Московская жизнь».

5

Каким образом провели утро следующего дня Сергей Павлович и Аня, и куда направился доктор Боголюбов, расставшись со своей любимой?

Они вышли из дома, покинув папу, храпевшего с особенной силой – надо полагать, от пережитых им накануне потрясений, сели в пустой троллейбус, затем в метро, где в ранний этот час пассажиров было раз-два и обчелся, с двумя пересадками добрались до «Кировской», где мимо памятника Грибоедову и лавки, на которой мирно почивал соотечественник в рваных башмаках, вытертых до дыр джинсах и почти новой кожаной куртке, прошли под липами Чистопрудного бульвара и свернули направо в Телеграфный переулок, к церкви Архангела Гавриила, куда торопились к литургии, начинавшейся в семь утра. Взглядывал ли Сергей Павлович все это время вокруг себя, оборачивался ли назад, дабы убедиться в отсутствии «хвоста» или, напротив, обнаружить его в ком-то из редких пассажиров или еще более редких прохожих, следующих за ними в том же направлении? Взглядывал, оборачивался и проделывал это неоднократно, пока Аня не успокоила его, сказав, что ни один разумный «хвост» не потащится за ним ранним субботним утром. У «хвоста» вместо разума приказ, возразил Сергей Павлович, но, оглянувшись еще раз, вынужден был признать ее правоту.

Влекло ли Сергея Павловича в храм Божий какое-то горячее, сильное чувство, или он всего лишь покорно следовал за Аней, стыдившей его, что он три недели не был на исповеди, не причащался и так и не поговорил с о. Вячеславом о дне их венчания?

Честно сказать, поначалу доктора подвигало неясное ему самому ощущение долга и нежелание огорчать Аню. Он смотрел в ее чистые прекрасные глаза, сквозь которые – ему казалось – он прозревал такую же чистую и преданную ему до последнего вздоха душу, видел выбившуюся из-под платка прядь черных волос, тоненькую шейку, маленькую родинку на смуглой щеке, и волна за волной накатывали на него волны нежности, любви и обожания, он крепко стискивал ей руку и бормотал:

– Венчается раб Божий Сергей рабе Божьей Анне… Из Сотникова вернусь, и под венец. Но сначала в ЗАГС. Там тебя депутат поздравит.

– От имени советской власти? – смеялась она и на ходу тянулась к нему, чтобы поцеловать в щеку.

– И по поручению… А о. Вячеслав скажет: жена да убоится мужа своего.

– Боюсь, боюсь… Ты грозный, могучий и справедливый.

Что, однако, испытал Сергей Павлович, вслед за Аней переступив порог церкви? Посетило ли его некогда уже пережитое чувство, что все невзгоды, терзания и сомнения остались позади и он оказался, наконец, под кровом и защитой вечного дома Отца своего? Повеял ли на него умиротворяющим покоем запах церкви, древних ее стен, веками курящегося в них ладана, горящих свечей и еще чего-то такого, чему нет ни названия, ни слова в родном языке, но что всегда отзывалось в душе щемящей, тихой, счастливой болью? Затрепетало ли его сердце, сокровенным своим слухом услышав тысячи и тысячи вышептанных здесь молитв, покаянных вздохов, тихих воплей и приглушенных рыданий? Ощутил ли он братское единение с теми, кто обрел Бога, и со спокойной верой смотрел во мрак ожидающей каждого ночи? И, наконец, стало ли ему хотя бы чуть легче после многодневной скорби подвала?

Если на все предыдущие вопросы можно было ответить скорее «да», чем «нет», то на вопрос самый последний ответ следовал безусловно отрицательный. Больше того: ему становилось еще тяжелее от чувства бесконечной вины перед теми, кто страдал и погибал за веру, кто стремился оберечь Церковь от растлевающего влияния власти и кто погибал с надеждой, что, омытая мученической кровью, она никогда более не вымолвит ни единого фальшивого слова и до последних дней пребудет истинным Телом Христовым, дающим верующим спасение и жизнь будущего века. Но разве складывались в нерасторжимое целое еще не изжитые унижения, еще не отболевшие раны, еще не высохшая кровь и еще не обретенные могилы – и нынешняя Церковь с ее ясновельможными епископами, Иудой-Николаем и давно свитыми и перевитыми ниточками, нитками и нитями между ними? Горло ему перехватило. Он с усилием промолвил стоявшей у свечного ящика Ане: «Купи… побольше», подошел к Распятию, опустился на колени и вдруг заплакал скупыми, трудными, разрывающими грудь слезами. Были в храме в тот утренний ранний час немногочисленные прихожане, украдкой посматривающие на него и тотчас отводящие глаза в сторону. Один старичок, правда, приблизился к Распятию, со страшным треском в суставах склонил колени, но вскоре поднялся, помогая себе руками и бормоча из антифона Великой Пятницы: «беззаконнии же людие на кресте пригвоздиша Господа славы…»

– Благословено Царство Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков, – словно издалека, прозвучал из алтаря голос священника.

– Аминь, – вместе с маленьким хором глухо ответил Сергей Павлович и закрыл лицо руками.

«Иуда Тебя предал, равви, предал, продал и поцеловал в Гефсиманском саду, – будто в горячке, шептал он. – И с той поры, Боже мой, сколько раз предавал Тебя человек, создание Твое, надежда Твоя, образ Твой! Сколько раз отрекался от Тебя и отвергал Твою любовь, попечение и милость! Сколько раз пренебрегал словом Твоим, смеялся над мудростью Твоей, ни во что не ставил могущество Твое! – Ком боли, горечи и слез заполнил его душу. Кириака ясно увидел он перед собой, и тот с прощальной улыбкой ему кивнул, Евлогия с разбитым в кровь ртом, несчастного безумца Семена Харламовича, едва живого Иустина, чистейшего и честнейшего Валентина, Адриана, которого предал архиерей-Иуда, и его маму, невидящими мертвыми очами глядящую из-под воды… – Мои милые! Все вы в моем сердце живые, но многие хотят, чтобы вас не было! Кто верует, того и предают – не так ли? И было ли когда-нибудь, чтобы человек не нашел оправдания своей измене? Измена?! – с праведным гневом приступает он. Да понимаете ли вы, профаны и простецы, смысл этого слова? Ведомо ли вам, что измена зачастую есть единственный путь к спасению – не одного человека, что было бы слишком мелко, ничтожно и пошло – а всей страны! народа! человечества!? Что, в конце концов, дурного в том, чтобы изменить свои убеждения, сделать их чуть более гибкими и совпадающими с велениями жизни? Христос, указываете вы? Христиане, отвергнувшие ради веры в Него жертву богам Рима и добровольно выбравшие мучения и казнь вместо покоя и благоденствия? Какие-нибудь сорок упрямцев, сначала продрогшие в ледяном озере, а потом все равно положившие головы на плаху? Ах, венец нетленный на отрубленную голову! Хорошо. А не лучше ли ничтожная уступка и жизнь в прежней вере и с прежним упованием? Они еще говорят, Боже мой, – в отчаянии шептал Сергей Павловича, – а если не говорят, то думают, что подлинный основатель церкви – Иуда, и велики, достохвальны и всепочитаемы те, кто вместо мученичества выбрал путь спасения и сохранения самой церкви. Где бы вы сейчас молились, они говорят, если бы все поголовно отправились по тюрьмам и лагерям? Надо было кому-то измениться и стать пастырем пусть расхищаемого, но все же стада. Мы спасали Церковь, а мученики спасали себя. Боже мой! Они Тебе изменили, но ни плакать, ни корить себя, ни каяться не хотят. Они теперь будут учить нас, как жить и верить, – он коснулся лбом холодного каменного пола. – Нет в душе мира. И Завещание, отыщу его или нет, ничего не изменит».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: