– У меня сердце не на месте, – обвив его шею руками и уткнувшись ему в грудь, шепнула Аня. – Я тебя умоляю: будь осторожен…
– Справка из ЗАГСа, – садясь в машину, весело проговорил Сергей Павлович, – венец золотой, и ты обзавелся супругой младой. Пока!
– Боголюбов? – мрачно осведомился водитель, мужик лет пятидесяти с густыми черными бровями, в черном костюме и белой сорочке с черным галстуком на резинке.
Сергей Павлович кивнул.
– Доктор?
Сергей Павлович кивнул еще раз.
– Документ есть?
Одной рукой придерживая руль, другой он раскрыл протянутый ему доктором паспорт, глянул на фотографию, затем на своего пассажира и буркнул:
– Порядок.
«Лубянские привычки», – отметил про себя Сергей Павлович и закурил, наконец, вытянутую из пачки при выходе из церкви и так и оставшуюся в кармане папиросу.
– Не курить, – притормаживая у поворота, велел водитель.
Тихое бешенство овладело доктором Боголюбовым. Оторвали от любимой, с коей он мог бы немедля отправиться домой, к папе, дабы, с одной стороны, преподать ему слова утешения после полученного им удара, что там ни говори, но весьма болезненного для чести, достоинства и авторского самолюбия, а с другой, нельзя исключить, что папа двинулся к друзьям по газетной неволе, чтобы по старинному обычаю завить горе веревочкой и, дозрев до состояния великого гнева, предать анафеме «Московскую жизнь», ее редактора, его приспешников и приспешниц, а при таком раскладе событий Сергей Павлович до позднего вечера был бы с Аней наедине, и, как той ночью, они принадлежали бы друг другу до стона, изнеможения и нового пламени. Муж и жена хотят дитя, своего первенца. Жар разгорался в его груди. Да с какой стати, отцы и братья, во имя чего он должен пренебречь началом супружеской жизни и ехать к пьянице-митрополиту, чей быкомордый холуй с гебешной выучкой и в наряде распорядителя похорон смеет посягать на его законные права! Чем, собственно говоря, он обязан Николаю-Иуде, чтобы беспрекословно откликаться на его просьбу, по сути весьма напоминающую приказ? Разве что топтунами, ставшими неразлучными спутниками доктора, его невидимой тенью, а в иные часы осязаемым каждой клеточкой тела кошмаром? Ах, гонорар, каковым был оплачен во всех отношениях превосходный ужин с Аней в ресторане «Москва»! Не будем спорить. Но и продавать свое первородство за чечевичную похлебку тоже не будем.
– Не курить так не курить, – Сергей Павлович затянулся и выпустил струю сизого дыма в приспущенное окно. – Тогда останови, я выйду. У меня своих дел выше головы.
– Ну не любит владыка, когда в машине табачищем воняет! Я сам курю, а терплю.
– Друг мой, – хладнокровно отозвался доктор Боголюбов, – ты у него служишь, а я – нет. Ты терпишь, а мне терпеть вредно.
– Тебя как человека… Хрен с тобой, – багровомордый водитель резко передернул передачу и надавил на педаль газа.
Свернув с бульваров, оставив по левую руку поэта с задумчиво склоненной головой, а по правую – серое здание «Известий», быстро понеслась тяжелая машина по улице Горького и летела дальше, знакомой Сергею Павловичу дорогой: мимо Белорусского вокзала, где, обреченный на вечные проводы и встречи, стоял Алексей Максимович, с горьким сожалением вспоминая – ах, черти драповые! – прекрасное свое житье-бытье на острове Капри, вдоль длинного зеленого сквера посреди Ленинградского проспекта, сквозь сладкие воскурения кондитерской фабрики «Большевичка», мимо стадиона «Динамо», вокруг которого (как мог заметить праздный зритель вроде Сергея Павловича) густели толпы и стягивалась милиция, что, по всей видимости, предвещало нешуточную футбольную бурю вроде матча «Динамо» – «Спартак» или что-нибудь в этом роде, хотя, по чести сказать, было даже странно наблюдать проявление столь живого интереса к столь мертвому зрелищу, каковым является ныне футбол. Надо быть совершенно тупоголовым, чтобы тратить на него драгоценное время стремительно сокращающейся жизни, о чем не уставал напоминать доктор Боголюбов другу Макарцеву, с детства хранившему верность буйному клану болельщиков «Спартака». Впрочем, ужас убывающей жизни Сергей Павлович и сам стал ощущать, лишь выбравшись из болота и встретившись с Аней, а так, ежели припомнить, сколько времени бездарно было убито на всякие романы, с любовью и без оной, чтение пустых книг, попойки с приятелями, семейные дрязги – Боже! хочется выть голодным волком и вымаливать назад хотя бы малую толику утекших, будто вода сквозь пальцы, дней, месяцев и лет… О, как было бы великодушно со стороны Господа совершить еще одно, пустяковое в сравнении с Его неограниченными возможностями чудо, божественный рескрипт о котором выглядел бы примерно следующим образом: за заслуги a la добрый самаритянин, то бишь в бескорыстной помощи страждущим различными недугами жителям стольного града Москвы (всенепременно должно быть в рескрипте это слово: «бескорыстной», ибо Верховной Канцелярии прекрасно известна мелкая скаредность канцелярии самой низшей), а также за стремление к личному нравственному совершенствованию, настойчивые поиски правды и похвальное желание утвердиться в христианской вере вернуть рабу Божию Сергею (Боголюбову Сергею Павловичу, русскому, беспартийному, православному) выброшенные им собственноручно в помойную яму бездуховного бытия десять лет жизни и считать отныне его подлинным возрастом тридцать два года, о чем сделать соответствующие исправления как в нашей Книге Жизни, так и в метрических свидетельствах, паспорте, анкете, воинском билете и во всех прочих документах, выданных властями государства, чьим подданным и гражданином он является.
P. S. Если же и эти десять лет он снова проживет шаляй-валяй, день да ночь – сутки прочь, в порочных забавах взрослого ребенка, отщепенцем Божьего мира, блудным сыном, забывшим дорогу к отчему дому, то возвращенные ему по Нашему произволению лета прибавляются к его настоящему земному возрасту, что в итоге составит, таким образом, пятьдесят два года.
Согласен ли был Сергей Павлович с таким условием?
Да, он считал его вполне справедливым.
Не усматривал ли он в означенном постскриптуме уничижающее его человеческое достоинство недоверие к себе?
Ни в коем случае, ибо твердость, последовательность и целеустремленность до недавнего времени не были основополагающими свойствами его натуры.
Не опасался ли подвохов со стороны помолодевшей плоти?
Нет, ибо теперь его плоть освящена любовью, которую он никогда не осмелится оскорбить.
К приятным, нравственным и устремленным исключительно горе мечтаниям, каковым он невзначай предался, следовало прибавить теплый ветерок из приоткрытого окна, убаюкивающее покачивание мягкого сидения, гул попутных и встречных машин, что, взятое вкупе, с ласковой настойчивостью смеживало тяжелеющие веки. Затуманенным взором дремлющий Сергей Павлович иногда взглядывал окрест, видел трамваи, деревья, огромные угрюмые дома, медленно бредущий по тротуарам праздный народ, магазины, ларьки, бочки с квасом, недвижимо лежащего на газоне человека и еще одного, застывшего над ним немым вопросом, вставшую на задние лапы и роющуюся в урне собаку с обвисшей клочьями шерстью, грузную старуху в тапочках на отекших ногах, порывающуюся перейти улицу и в страхе отступающую после первого же шажка, и спешил закрыть глаза, чтобы зрелище топчущегося в прахе, безумного и жалкого мира не разрушило воцарившегося в нем покоя. Потом на какое-то время стемнело. «Тоннель, – догадался он. – Сейчас приедем». Он ощутил поворот, еще один, открыл глаза и увидел знакомый дом на курьих ножках.
– Пятнадцатый этаж, квартира сто тридцать семь, – буркнул водитель.
– Знаю, – сладко зевнул Сергей Павлович.
Несколькими минутами спустя, переступив порог, он с фальшивой бодростью осведомился у встретившей его колдуньи, мнимой сестры и фактической супруги митрополита Евгении Сидоровны:
– Ну, как наш больной?
Она красноречиво вздохнула. Из глубины квартиры, из той комнаты, где, как помнил Сергей Павлович, под Распятием темного металла покоилось тело страдающего Антонина, слышен был голос митрополита, чуть ли не со слезами говорившего кому-то: «Нет, нет! Да нет же!» Громовой хохот звучал ему в ответ. Сергей Павлович вздрогнул.