С грохотом откинулась кормушка. Отец Петр вздрогнул и с трудом оторвал от подушки отяжелевшую от короткого сна голову. Цепкие злые зеленые глаза смотрели на него.
– Чего разлегся?! А ну, – шипел надзиратель, а его и прозвище было «змей», – в карцер захотел?
Отец Петр медленно поднялся с нар и, шаркая старыми, без шнурков, немецкими ботинками подошел к окошку. Откуда они у него, эти ботинки? кто ему их дал? где? на Соловках ли, откуда с новым сроком пригнали его сюда? на пересылке ли? или здесь вместо разбитых сапог, к которым худо-бедно притерпелись больные ноги, обули его в эту, с прошлой войны отслужившую все мыслимые и немыслимые сроки пару? не мог вспомнить, и этот внезапный провал памяти угнетал его, как мрачная весть о предстоящем ему до могилы животном бытии Навуходоносора.
Тюрьма стояла на окраине городка. Видны были ограждавшая ее колючая проволока высотой метра в три, а то и в четыре (через нее, будто бы, пропущен был электрический ток), вышки с часовыми, уже надевшими тулупы и ушанки, раскинувшиеся далеко вокруг свежие вырубки, где от пеньков не успели подняться побеги березок и осин, а уж совсем вдалеке – темная стена хвойного леса. Лес взбирался вверх, по склону горы, становился все реже и постепенно исчезал, переходя в недоступное взору о. Петра мелколесье, а затем и вовсе в низкий кустарник. Но где-то и для него обозначена была невидимая граница, по ту сторону которой начиналась и уже до самой вершины лежала ровная каменная осыпь. Сама вершина, напоминающая три поставленные друг на друга и обтесанные свирепыми ветрами камня, большую часть времени была окутана низкими облаками, в короткие же летние дни, особенно под лучами поднявшегося из-за дальних отрогов солнца отливала алым цветом, словно с небес под звуки первой трубы пролилась и застыла на ней кровь.
В такие дни о. Петр с тревожным волнением неотрывно глядел вдаль. Окрасивший вершину алый цвет означал всего лишь причудливую игру преломившихся над землей солнечных лучей, воздуха, проплывающих невдалеке и снизу словно схваченных огнем пухлых облачков – это он понимал. Но в его иссушающем гиблом одиночестве отрадной была мысль, что перед ним, может быть, предвестие близящихся последних времен, великой скорби, какой не было от начала мира доныне и не будет. Он горестно улыбался беззубым стариковским ртом. Какие зубы выбили на допросах, чему начало положил китаеза из лейбзоновского сброда, какие повыпадали уже здесь, от цинги.
В тюрьме, отцы и братья, особенно в одиночке, да еще в постоянном ожидании неведомого часа, когда явится за тобой последний конвой и когда поневоле прислушиваешься к шагам в коридоре, к скрежету ключа в соседней камере и когда внезапная сила вскидывает тебя с убогого ложа и каменного изголовья, и молитва мытаря сама собой возникает на устах: Боже, милостив буди мне, грешному, – только в тюрьме Евангелие охватывает всю твою душу, не оставляя в ней даже самого дальнего, потаенного уголка, который не был бы проникнут светом любви Спасителя, Его истины и который не трепетал бы от набата Его грозных предупреждений грешному человечеству. В тюрьме, в ожидании казни, да позволено будет заметить, что благополучный человек – еще не вполне христианин. Ибо одним лишь разумом трудно, чтобы не сказать – невозможно – уяснить, чтó есть мука Распятия и более сей муки – чувство глубочайшего одиночества, овладевшего Христом на Голгофе. Откуда иначе этот вопль: «Или! Или! Ламá савахфани?» Сын взывает к Отцу с вопрошанием, в каковом можно расслышать краткую, но глубокую печаль и мгновенное, но острое сомнение в спасительной силе гибели Одного за грехи всех. Было бы, конечно, верхом жестокости желать, чтобы школой Слова Божьего непременно стало для человека страдание или нечто в том же роде: тюрьма, болезнь, утрата любимого существа и вообще какие-либо потрясения духовных, да и материальных основ жизни. Разве по силам перенести громадному большинству из нас испытания, выпавшие на долю Иова, и сохранить при этом веру в Творца? На Соловках, в узком кругу архиереев и священников, был однажды поставлен вопрос: повинен ли Бог в наших мучениях? Поводом к разговору была гибель пожилого тихого диакона из Борисоглебска, застреленного пьяным охранником из бывших чекистов.
Отец Петр ударил по стволу винтовки только что обрубленным суком, но запоздал: диакон уже лежал на снегу, и вокруг его головы расплывалось алое пятно. Второй выстрел предназначался о. Петру, но Господь уберег: ознобив сердце, пуля свистнула мимо, на третьем же затвор винтовки заклинило. Он стоял, опустив голову и все еще сжимая в руках ненужный уже сук. В руци Твои, Господи, предаю дух мой…
– Поповское отродье, – серая бешеная пена выступила на губах охранника. – В другой раз не промахнусь.
Поскольку ничто в этом мире не может совершаться без изволения Создателя, то вряд ли кто-нибудь возьмется оспаривать горькую, но непреложную истину, что непрестанно вздыхавший о своем семействе, о матушке и чадах, коих осталось у него, кажется, шестеро, мал мала меньше, тишайший отец диакон был застрелен с Его безмолвного согласия. Не станем утверждать (ибо это превратило бы Создателя в Его противоположность и не оставило бы человеку никакой надежды), что Он хотел смерти диакона. Упаси нас Пресвятая Богородица! Он – что совершенно безусловно, не подлежит обсуждению и даже малейшему пререканию – по вышепомянутой причине всею душою и всеми помыслами Своими, если позволительно так выразиться о Том, Кто пребывает вне времени и пространства, не мог желать этого злодейского убийства, но в то же время, как и две тысячи лет назад, когда решалась участь Его Сына, подобно Понтию Пилату умыл руки и объявил девяти чинам ангельским, что невиновен Он в крови человека сего. И о. Петр, по чистой случайности избежавший смертной участи и вместе с нами обсуждающий сейчас важнейший вопрос об ответственности Творца за судьбу Его творения, ежели без боязни смотреть правде в глаза, был в те минуты всего лишь игрушкой в Божественных руках, не так ли? По милости Божией он остался жив, но, преосвященнейшие владыки, отцы и братья, весьма и весьма могло случиться прямо противоположное, и в наспех отрытую в мерзлой земле могилу мы со святыми упокой погребли бы два тела. А Секирка, где пришлось побывать тому же о. Петру и откуда он чудом вернулся живым? Секирка, где храм Божий превращен в ад для чистых сердцем, в пыточную камеру для невинных и в преддверие неизбежной могилы для всех оказавшихся там несчастных? А Голгофа на Анзере? Господи! Поневоле вспомнишь псалмопевца и вслед ему воскликнешь: «о делах рук Его вещает твердь»! Ведь это чудо: посреди ровного острова вдруг вознеслась гора! И продолжение чуда: храм на ее вершине, вечный поклон верующего народа Распятому на Голгофе. И чертог смерти – теперь. Соловки – наша, русская Голгофа, и разве Создатель не ведает о ней? Разве не достигают Его слуха наши молитвы? Разве стоны замученных, вопли согнанных на расстрел, слезы отцов об участи оставленных ими сирот, плач сыновей, вырванных из родного гнезда – разве Небеса не внемлют голосам скорби, страдания и надежды?
– Только не надо рассуждений о теодицее! – сердито воскликнул три года томящийся на островах красной каторги старик-епископ, ему же суждено было именно на Голгофе отойти в вечность. – Хвати с нас господ Лейбница и Лосского! (Отец Петр вздрогнул: так живо вспомнил он зимнюю ночь в Сотникове, возле родного дома, с бескрайним, черным, усыпанным звездами небом, таинственным свечением повсюду лежащих снегов и безжалостные слова с Небес, которые он, как пророк, услышал в самом себе: «И горше, и страшнее вавилонского плена будет вам жизнь ваша». Последняя это была в его жизни мирная ночь.) Ибо всякое оправдание Его воли в нашем положении будет по меньшей мере неискренне. Чашу не отвергаем, как в Гефсимании не отверг ее Он сам, но право на вопрос за собой оставляем. Не отношу себя к поклонникам Гейне, но не могу не вспомнить: Почему под ношей крестной весь в крови влачится правый? Почему везде бесчестный встречен почестью и славой? И всякая вина есть, таким образом, вина Бога. Вопрос, отцы и братья, простой и страшный: знает или не знает? Полагаю, ответ у всех один: знает. А коли так, почему не прекратит наши страдания? У Него для этого есть по меньшей мере два способа: или поставить в России другую власть, у которой не было бы идефикс уничтожить нас всех, наших близких, наших единомышленников, их жен и детей… Разве в древнем Израиле Он не вмешивался в дела земного управления? Разве не возводил на трон царей и разве не свергал их, когда они отпадали от Него и не исполняли Его слова? Свидетельства сему находим в Книгах Царств. Или пусть в одночасье забирает нас всех к себе, чтобы там, на Небесах, мы наконец обрели отраду и утешение и забыли обо всем, что пришлось нам претерпеть в сей временной жизни. Но Он не делает ни того ни другого! – в отчаянии всплеснул руками епископ. – Я уже не говорю о владеющих нами бесноватых… превративших нас в бессловесных скотов… которым убить человека все равно, что прихлопнуть комара! Где молния на их головы? Огонь, который бы пожрал их? Отчего не разверзнется преисподняя, куда бы купно провалились они со своим главным палачом и безумцем – Ногтевым – во главе? Исходя из всего этого, – после короткого всеобщего молчания сухо промолвил он, – как верующие люди и как служители Бога мы вправе отказать Ему в доверии.