– Я ей не враг, – промолвил о. Петр, но тут дыхание его пресеклось, и лишь после нескольких мучительных попыток, полувздохов, полувсхлипов, он сумел набрать полную грудь воздуха и договорить. – …и не друг. Ей надо прекратить… – Он поднял правую руку, намереваясь начертать косой крест, который власть должна раз и навсегда поставить на своих злодеяниях, но сил не хватило, и рука упала на колени. – …творить зло.
– Зло, добро, правда, ложь – из этого леса отвлеченных понятий мы с вами никогда не выберемся. Что есть добро? Зло? Что есть истина? У каждого свое понимание, у власти – тем более.
– В Христе все добро и вся истина, – преодолевая удушье, сказал о. Петр.
– Бросьте! – отмахнулся Крюков. – Всегда меня раздражали эти прописи. Я предпочитаю нечто более осязаемое. Возьмем этого самого Сергея. Кстати, как по-вашему: Сергий или Сергей?
– Сергий, – выдавил о. Петр.
– Все не как у людей, – вздохнул начальник тюрьмы. – Ладно: Сергий так Сергий. Что вам в нем не нравится, в этом Сергии? У него организация… как она… ну да, патриархия… есть церкви, где подобные вам взрослые люди, нарядившись, как в опере, раздают старушкам религиозный опиум. И что самое существенное – власть к нему благоволит. Чем он вам так не угодил, Боголюбов? Может быть, что-нибудь личное? Плюньте! И скажите: да, я признаю митрополита Сергия. И тотчас часть обвинений против вас отпадет сама собой. Кое-что, и очень серьезное, еще останется, но все-таки! Лучше умереть своей смертью и в свой час, а не от пули в затылок. Да вы только сравните, Боголюбов: с одной стороны, чистейшая до глупости формалистика: признаю этого самого Сергия, а с другой – жизнь! Жизнь, Боголюбов! В конце концов, в душе вы по-прежнему можете его не признавать, презирать, если вам угодно, и призывать на него все громы небесные. От вас требуется самая малость: соблюсти форму. Жена моя не велела вас обижать, она у меня женщина чувствительная, плачет над романами… Между нами: я даже Евангелие у нее нашел. Пришлось объяснить, что этой книге не место в доме начальника тюрьмы. Но я в самом деле желаю вам добра, Боголюбов. Поэтому все высокие материи, всю философию побоку, когда речь идет о жизни. Быть или не быть. Знаете, откуда? Отец Петр пожал плечами.
– Что с вас взять… «Гамлет, принц датский». Трагедия Шекспира. Быть или не быть – вот в чем вопрос! – Крюков оживился и порозовел. – Вопрос он ставил правильно, но кончил плохо. Удар шпагой с ядом на острие – словом, хуже некуда. Вы вовсе не обязаны повторять его путь. Вы в заключении, это правда. Но воля ваша ничем не стеснена, и никто не мешает вам сделать правильный выбор. Быть! Признать этого треклятого Сергия. Быть!
Крюков вышел из-за стола, встал перед о. Петром и маленьким кулачком словно вбивал гвозди, повторяя:
– Быть! Быть!
– Вы, гражданин начальник, – тяжко ворочая языком, произнес о. Петр, – видать, сами… по доброй воле… однажды сделали выбор…
Медленно опустился взлетевший вверх для наглядного утверждения безусловной ценности жизни крепко сжатый кулачок начальника тюрьмы, а сам он, ссутулившись, побрел к столу.
– У всякого соблазна своя история. С давних пор… И в Древнем Риме… – Отец Петр несколько раз вздохнул глубоко и свободно и до нового приступа удушья спешил объяснить Крюкову, отчего с митрополитом Сергием нет ему ни чести, ни жребия. – Там религия… только политика… бог – Кесарь. Ему воскури. И христианин там… в Риме… Или фимиама щепоть… или…
Он замолчал, заглатывая воздух.
– Что – или? – мрачно спросил Крюков.
В груди о. Петра засипело, он закашлялся и сквозь кашель выдавил:
– Смерть.
Крюков бережно снял пенсне и принялся протирать его наглаженным носовым платком.
– И? – не поднимая от своего занятия головы, с той же мрачностью спросил он.
Отец Петр приложил руку к груди. Внутри у него ходило ходуном, что-то рвалось, свистело и хрипело. Он вздохнул – засвистело и захрипело на разные голоса, будто оркестр настраивал свои инструменты.
Жизнь, просипел он, семейный очаг, заботливая жена, милые дети – не у всякого хватит сил… Правильный выбор, вы говорите? Вот-вот. Было. Лгали и жили. Но вы даже представить себе не можете, как тосклива, безрадостна и никчемна жизнь людей, предавших Бога! Ведь они видели свет – и ушли во тьму; чувствовали любовь Отца – и отвергли Его милосердную руку; были благословенными чадами вечности – но покорно подставили шеи под ярмо времени. Были званы на пир – но предпочли ему чечевичную похлебку. Они слышали глаголы вечной жизни – но страх страданий лишил их слуха и закрыл уста.
– И? – Крюков протер пенсне и укрепил его на переносице.
– Воды… дайте…
Начальник тюрьмы наполнил стакан и, перегнувшись через стол, протянул его о. Петру. Он выпил залпом, стуча зубами по краю стакана.
Скажу вам, передохнув, продолжил он, что нет участи страшнее, чем у человека, изменившего Богу… От него потребовали отречения, он не выстоял и сказал: нет Бога. Но никакими усилиями не может он выжечь день и ночь терзающую его мысль: Он есть! Он Творец! Он Судия! И Он будет судить умерших по делам их! Был у нас один священник в епархии, добрый был человек, но слабый. Его прижали, пригрозили Сибирью… чем там у вас еще грозят?.. лишением прав, хотя у него их и так не было по поповскому его положению… арестом, наверное… и детей его уже собрались из школы вон, да еще с волчьим билетом… Он сдался, отрекся, сложил сан и перестал служить. А на смертном одре плакал и говорил: Боже! Чего я себя лишил! Какой красоты Небесной! Жизни с Господом! Нет мне прощения ни в сем веке, ни в будущем!
Крюков молчал, откинувшись в кресле, сняв пенсне и закрыв глаза. Мы с вами о Риме… Отец Петр говорил тихо, трудно, но чувствовал, что начальник тюрьмы не пропускает ни одного его слова. Там, в Смирне, году, кажется в сто пятьдесят пятом и, вероятно, в апреле, казнен был старик восьмидесяти шести лет, Поликарп, епископ смирнский. Накануне в той же Смирне отданы были на растерзание зверям двенадцать христиан из Филадельфии. Один, впрочем, увидев зверей, арену, безжалостную толпу, в кровожадности не уступающую зверям, перепугался и похулил Христа. Его звали Квинт. Как он жил дальше, неведомо. Восемь сот лет все-таки… Но у меня нет сомнений, что горькую пришлось ему испить чашу. Рыдал ли он ночи напролет об отвергнутой им истине и красоте? Ужасался ли низости своего ответа перед Христом, Паруссию – второе пришествие – Которого в те времена еще ожидали с года на год? Нашел ли себе утешение в погребении мертвых и тайном чтении над ними заупокойных молитв – как успокоился в роли кладбищенского священника один из недавних сокрушителей Церкви, создавший свою, живую церковь, конфидент Лубянки и ее протеже, метивший в князья церкви, некто Красницкий?
– Красницкий… – кивнул Крюков. – Был такой, я помню… И кладбищенским священником?
Да. Ничего унизительного. Послушание столь же скорбное, сколь и необходимое. Кто произнесет над усопшим великие слова: во блаженном успении вечный покой? Кто крестообразно посыпет уже во гробе лежащее холодное тело землей и молвит: Го с – подня земля, и исполнение ея, вселенная и вси живущии на ней… Кто под глухие удары комьев земли о крышку гроба прочтет утешительные для всех: и еще живых, и уже ушедших слова: Со духи праведных скончавшихся, души раб Твоих, Спасе, упокой, сохраняя их во блаженной жизни, яже у Тебя, Человеколюбче…
– Боюсь, – невесело усмехнулся начальник тюрьмы, – лично вам придется удалиться из мира живых даже без пения вы жертвою пали в борьбе роковой. Хотя борьбу вашу иначе как роковой назвать нельзя. Я бы добавил еще – бессмысленной.
В Смирне, в цирке ревела и бесновалась толпа. Проконсул прослезился, глядя на старика-епископа. «Пожалей свои седины, – сказал он, – и не доводи дела до своей погибели. Поклянись гением кесаря и похули Христа». Поликарп ответил с изумлением: «Как можно! Восемьдесят шесть лет я служу Ему, и никакой обиды не потерпел от Него; как же я могу похулить Царя моего, который меня спас? И напрасно ты предлагаешь мне поклясться гением кесаря. Если ты не хочешь понять меня, я скажу тебе ясно: я христианин». «У меня звери, – сказал проконсул. – Отдам тебя им, если не отречешься. Или сожгу». Есть огонь временный, молвил Поликарп, он погаснет; а есть вечный, который не гаснет никогда. Неужто ты полагаешь, что я убоюсь первого, зная о втором? Делай, что тебе нужно. Он разделся. Его хотели пригвоздить к столбу, к подножью которого ненавистники христиан уже натаскали гору хвороста. Поликарп отстранил людей, приблизившихся к нему с молотками и гвоздями. «Оставьте, – сказал он, и слабому его голосу нельзя было не повиноваться. – Тот, Кто дает мне силу терпеть огонь, даст мне силу и без гвоздей остаться на костре неподвижным». Отец Петр говорил тихо, иногда останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Когда-то он писал о Поликарпе курсовую работу; теперь ему пришла в голову странная мысль, что он погружался в древние книги, медленно переводил с греческого и страдал вместе с мучеником-епископом только для того, чтобы много лет спустя, в тюрьме, рассказать обо всем этом ее начальнику, высокому сутулому человеку с низким красивым голосом и читающей Евангелие женой. Скорее всего, это последнее, что он успеет в жизни. Удивительно вместе с тем, почему Крюков не велит ему замолчать? Отчего не прервет его пренебрежительным взмахом руки? Не вызовет стражу, чтобы та взяла о. Петра и отвела либо обратно в камеру, либо в подвал, навсегда?