2
– Весьма трогательно, – после некоторого молчания с несколько, может быть, излишней бодростью произнес Крюков. – Прямо-таки готовый сюжет для либретто… Композитор тут, правда, нужен силы Мусоргского или Верди. Последняя ария. На костре. Пусть в пламени земном сгорю… – повел он тихонечко в одной тональности и тут же повторил в другой, более низкой. – Пусть в пламени земном… но вечность… вечность… Н-да. И тут такая, знаете ли, мрачная тема палача… Как шаги командора! Увы: не ко времени. Я, кстати, вам за эту историю благодарен и с вашего позволения передам жене. Воображаю ее слезы! Или промолчать? Не расстраивать? Но, между прочим… К чему эта благочестивая легенда? Какое она имеет отношение к вам и вашему упорному нежеланию признать этого Сергия? К вашей, с позволения сказать, тайне, которая интересна сейчас не более, чем черепок от кувшина времен новгородской вольницы! Черепок, пожалуй, еще и поинтересней. Или неведомо вам, что имя Бога в нашей стране в недалеком будущем вообще исчезнет из употребления? Он, – указал Крюков на портрет усатого человека, – собственноручно подписал.
– Рече безумец в сердце своем: «нет Бога».
– Что-что?! – начальник тюрьмы привстал с кресла. – Вы, Боголюбов, все-таки думайте хоть иногда, где находитесь…
– Да не волнуйтесь вы… гражданин начальник, – тяжко дыша, в два приема проговорил о. Петр. – Всего-навсего псалом… начало его… Если желаете, там еще такие строки…
– Не желаю! – громко и злобно оборвал его начальник тюрьмы. – Мне вашего опиума вот так! – И он провел указательным пальцем по выпирающему кадыку длинной шеи.
– Но вы… о Сергии… Почему я не с ним. Я отвечу. Честолюбие безмерное. Власть – она для него всё… он ее схватил, как волк, набежавший из леса! Ради нее он всех смял, всех предал, все переступил, всех несогласных отлучил… возомнил, что спасет Церковь. Он раб формы. В его церкви все будет – и пышные службы, и архиереи, и пастыри… Будет ложь, и не будет благодати. Христа не будет. А без Него – зачем храм?
Недоумение выразилось на лице Крюкова.
– Ваш культ – и без храма?
– Ну и что? – последние силы покидали о. Петра. – Мы на Соловках, – едва слышно промолвил он, – в лесу служили… Сосны нам стенами были, небо – куполом. И пещера – храм. И изба крестьянская, самая бедная. Везде храм, где Христос, где Дух Святой…
Теперь он сидел, едва держась на стуле, в полубеспамятном состоянии, и все опять плыло у него перед глазами: стена, портрет на стене, неодобрительно качавший головой, и начальник тюрьмы, снова приблизившийся к нему, но спрашивавший будто издалека, не нужен ли о. Петру врач. Врач? Зачем? Отец Петр ощупал повязку на лбу. Сухая. Упал на лестнице, шепнул он двоящемуся Крюкову. В камеру. Лечь. Уже, наверное, утро. О, Иудина окаянства, от негоже избави, Боже, души наша.
– Не понимаю, – раздраженно сказал неприятно, до тошноты, колеблющийся Крюков. – При чем здесь Иудино окаянство?
Отец Петр проглотил набежавшую в рот слюну.
– Предавать он Христа пошел…
– Да мне-то что до этого! – вдруг закричал начальник тюрьмы и, подбежав к столу, ударил по нему своим маломощным кулачком. – Поликарпа казнили… Сергий предал… Теперь вот Иуда… Ага! – он нервно поправил пенсне. – У вас получается, что между Иудой и Сергием нет никакой разницы?! Получается… – едва ли не с ужасом вслух додумывал он, – что Советская власть из всех архиереев сочла для себя наиболее приемлемым Сергия, поскольку в нем преобладают качества Иуды?
– В меру циничного расчета с одной стороны, и в меру безграничной подлости – с другой, – пробормотал о. Петр.
Голова падала на грудь, глаза слипались. Теперь уже о нарах в своей камере и о каменной подушке в изголовье он думал словно об ожидающем его блаженстве, почти как в детстве, когда, набегавшись, вечером едва бредешь домой, предвкушая стакан молока, кусок белого пшеничного хлеба, одеяло, подушку и сладкий сон до утра. Не тут то было. «Ноги мыть», – велит мама. «Ну ма-ам-м…» – «Ишь, чего захотел – с грязными лапами на чистую простыню! А ты, мамка, давай стирай!» Он понуро принялся стаскивать башмаки.
– Боголюбов! – услышал он издалека чей-то низкий красивый голос. – Вы с ума сошли! Оставьте башмаки в покое!
– А… спать?..
– Мне вас, Боголюбов, правда очень жаль… И жена… ну вы знаете… Но я для вас сделать ничего не могу…
– Руки умываете? – и свой голос о. Петр услышал как бы издалека.
– Руки я дома вымою. А вам спать сегодня не придется. К вам гости пожаловали.
– Какие гости?
– Важные. Из Москвы.
– Жене кланяйтесь, гражданин начальник, – ему вслед сказал о. Петр. – Не обижали вы меня, так ей и передайте. И предайте еще, чтобы Евангелие читала.
Дверь захлопнулась. Некоторое время в кабинете начальника тюрьмы он оставался в одиночестве, потом появился и сел рядом с ним на соседнем стуле тощенький младший лейтенант, первым делом сообщивший о. Петру что здесь не спальня и не хера ему тут пристраиваться спать. Сидеть можно, спать нельзя. Жди. Придут к тебе. Отец Петр кивнул и тотчас же задремал. Ужасный увидел он сон. Приснилась ему Никольская церковь, занявшаяся огнем: уже и на иконе Нила Сорского облака будто покрылись серой мглой, и в шуйце святого съеживался, темнел и рассыпался черными хлопьями с алыми в них прожилками драгоценный свиток; и святой Пантелеимон поднял десницу, закрывая очи от чада, и уже к Христу с терновым венцом подбиралось пламя, а на левом клиросе, в дыму, стояли его Аннушка и Пашенька, сынок любимый, и ладно так пели: «Блюди, убо, душе моя, не сном отяготися, да не смерти предана будеши…» И его правую ногу обожгла боль, от которой ослабело и упало сердце. Он открыл глаза. Тощенький лейтенант изготовился еще раз всадить носок ботинка ему в голень.
– Ты что! – слезы брызнули из глаз о. Петра. – У меня там считай кожи нет: язва на язве!
– А ты не спи… поп, – с отеческой мягкостью пожурил его воин. – И так у тебя ноги херовые, а еще раз вху…чу – вообще ползать будешь.
Отец Петр осторожно поднял правую штанину. По дряблым мышцам, выпирающим острым костям ползла вниз темно-красная струя крови.
– Воды… дай, – сказал о. Петр маленькому извергу. Он со стоном обмыл ногу, равнодушно отметив при этом ее неживой, синюшный цвет, спустил штанину и попросил позвать доктора.
Доктор, услышал он, сей момент по обоюдному между ними согласию ставит медицинскую сестричку раком и посему велел тревожить его только в случае чьей-нибудь внезапной смерти. Ты-то не сдох покуда? Сиди и молчи. Не спи. Младший лейтенант извлек из кармана коробку папирос, выцарапал одну, постучал мундштуком по изображению мчащегося на лошади всадника в черной развевающейся бурке и закурил. От вонючего дыма о. Петру стало нехорошо. Он помахал рукой, отгоняя один за другим наплывающие на него сизые клубы.
– Не нравится?! – радостно улыбнулся лейтенант и тут же выпустил длинную струю прямо в лицо о. Петра.
Скотина, успел подумать тот, и тотчас захлебнулся мучительным, со свистом и хрипами кашлем, терзавшим его грудь, раскалывавшим виски и сильнейшей болью отдававшим в затылке. Скотина. Чтоб ты подавился своим дымом. Господи, помилуй. Создавый мя, Господи, и помилуй мя. О-о, доколе же муки сея будет… И кто там пожаловал по его душу? Он вдруг подумал: Сергий! Нет, Сергий не приедет. Не та для него птичка в этой клетке. Послал кого-нибудь. Зачем? А как заблудшую овцу всем в пример ввести в их раззолоченный храм и поставить на амвон кающимся грешником. Как самого Сергия Святейший ставил после его обновленческого соблазна. Вот-де, отец Петр Боголюбов, собственной, так сказать персоной, адамант прежних устоев, осознал, наконец, тщету своего упорства и желает, высокопреосвященные владыки, честные отцы и дорогие братья, принести вам свое покаяние и как на духу все сказать: и нам, и богохранимой нашей власти, имеющей свой интерес к некоторым познаниям возлюбленного во Христе о. Петра.
Оторопь его взяла, едва он увидел, кто были эти владыки, отцы и братья. Один архиерей был ни дать ни взять натуральный черный боров, с маленькими презлобными черными глазками, свирепо поблескивающими из-под низко на лоб ему надвинутой митры, переливающейся неподдельными драгоценными камнями, иные из которых были величиной с куриное яйцо («Как раз по случаю выдали… для впечатления… из кремлевских запасников… потом, надо полагать, на запад сплавят… заводы, говорят, в России строить, а врут, а врут! половину утащат, как бы не более», – хихикнул позади о. Петра тоненький голосок); другой же был форменный лис с острым носом и умильной улыбкой, задумчиво клонящий набок голову в шитой золотом и украшенной кроваво-красными рубинами митре («Третьего дня, – посмеиваясь, сообщил тоненький голосок, – хаживал к Дуньке-цыганке, ну та Дунька, что на Сретенке гадает по картам и наперед все угадывает… скажи, говорит, когда сию митру на клобук поменяю? ручку ей щедро позолотил и услыхал: жди три года, четыре месяца, неделю и еще два дня… ждет-с и на четках заветное время считает»); третий живо напомнил о. Петру матерого волка, несколько, правда, облагороженного гладкой и пышной серебряной бородой и древним посохом («Напрокат дали, – с превеликой охотой сообщил все тот же голосок, – митрополита Петра посох, потом отымут»); а отцы! Бог ты мой, откуда они повылазили со своими застывшими мрачными лицами; и о чем они перешептываются между собой, пастыри Христовы? открывают друг другу изболевшиеся за тяжкие годы души? страдают о пастве, разбредшейся по весям и городам в одночасье почужевшего мира? скорбят о притеснении начальства? о разорении монастырей? о всем знакомом иерее из Киева, стихотворце и Богом обласканном священнике, сгинувшем на Волго-Балте? («Поотстал ты, батя, в своей тюрьме… шепчут они, кому сколько за это представление дадено и сколько еще отсыпят…»)