Но откуда-то из задних рядов чистым взором просиял на о. Петра совсем еще молодой человек в обтрепанном пиджачке с короткими рукавами и черной косоворотке с тремя белыми пуговками. И столько сердечной боли, затаенного упования и веры было в его взгляде, что о. Петр только ему и сказал краткое слово: «На тебя вся надежда. И помни: Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых…»

О, какой тут страшный шум поднялся! Слышен был поверх него хрюкающий голос борова, убеждавшего всех в своей беспорочной двадцатипятилетней архиерейской службе, за время коей его, агнца, никто никогда не посмел так унизить. Чтобы меня – нечестивым?! У меня за заслуги перед Отечеством наград от государя-императора… Но тут кто-то весьма сильно его одернул, напоминая о совершенной неуместности говорить здесь, в присутствии чекистов по службе и чекистов по сердцу, о наградах навсегда упраздненного историей царского дома. Боров залился тяжелым кирпичным румянцем и опасливо оглянулся вокруг. Но, может быть, его преподобие, о. Петр, несколько погорячился, жеманно пришептывал митрополит-лис, откладывая на четках сей день, как уже, слава Богу, минувший и с велию радостию ощущая медленное, но неуклонное приближение к своей главе заветного куколя. Дунькино слово – золото. И заплачено ей, как архиерею. Или помутнение разума случилось у его преподобия от перенесенных страданий. Все мы страдали. Господи, помилуй. И он благочестиво перекрестился. «Анафема! – щелкнул зубами митрополит-волк. – Гришка Отрепьев – анафема, Лев Толстой – анафема и Боголюбов Петька – анафема!» – «Анафема, анафема буди!» – подхватили, стуча кулаками, честные отцы, диаконы, иереи, протоиереи, архимандриты и полезли на амвон: срывать с о. Петра камилавку, наперсный крест и вместо хороших мягких сапогов обувать его в старые железные башмаки без шнурков. «Беги, милый! – успел крикнуть о. Петр молодому человеку с чистым, вопрошающим взором. – Блажен ты, алчущий правды, ибо насытишься!»

– На-ка, покури, – тощенький лейтенант вставил ему в рот зажженную папиросу. – В сон тянуть не будет.

Горячий горький дым обжег о. Петру горло, он закашлялся и выплюнул папиросу.

– Я… не… спал… – сквозь кашель прохрипел он. – И ты не смеешь…

– Не спал, но засыпал. А чего я смею, того тебе, поп, и в дурном сне не снилось. Я те счас покажу. – Он поднял с пола папиросу и тлеющим концом прижал ее к щеке о. Петра. – Тебя так в аду прижигать будут!

Отец Петр отдернул голову. От бороды запахло палеными волосами, щеку жгло, и от боли в ней задергалась рана на лбу. Сердце зашлось.

– У-у… – едва стонал он, держась за голову, – дурак… Бессильный и бесправный перед тобой человек, а ты его мучаешь. Власть получил. Не стыдно?

Слезящимися глазами он посмотрел на тощенького лейтенанта. Тот стоял перед ним молодец молодцом, покуривая, попыхивая, ловко пуская из ноздрей дымок и покачиваясь с пятки на носок и обратно. И носик был у него остренький, красноватый на конце, и ушки просвечивали тоненькими лопушками, и папироса была несообразно велика с его крохотным ртом – будто он и родился маленьким, недоношенным, несчастным, но уже с дымящейся папироской и желанием отомстить миру, в котором он случайно появился и где ему никто не был рад.

– У кого хрен видно, тому и стыдно, – бойко отвечал молодец и прижег и другую щеку о. Петра. – Все по твоей, поп, христианской вере: я тебя в одну щеку, а ты мне другую…

– Да потухла твоя папироска, Нерончик! Потухла!

Тощенький лейтенант повертел папиросу в пальцах.

– Потухла. Зажечь? А почему Нерончик?

– Был такой в древности мучитель христиан – Нерон. Он был мучитель большой, а ты маленький. Он – Нерон, а ты – Нерончик. В детстве, небось, любил кошек вешать. Любил?

– Я в детстве, – вдруг захлебнулся лейтенант, и его личико преждевременно родившегося младенца исказила судорога, – куску хлеба, как пирогу, радовался… И как же я вас всех ненавидел, сук позорных! А теперь вы все у меня вот где! Вот! – И правый свой махонький кулачок он с силой вкрутил в левую ладонь. И еще раз вкрутил. И еще. – А скажут: иди, Акинфеев, приведи в исполнение! Я что – отнекиваться буду? Обоссусь я, что ли, от страха? Да в рот меня… За милую душу тебя, поп, первого. – Он наставил крошечный указательный палец прямо в забинтованный лоб о. Петра и сам себе скомандовал: «Огонь!» Пальчик согнулся, нажимая на невидимый курок. И пуля невидимая вылетела из призрачного ствола и навылет пробила о. Петру голову. – Так и будет, – посулил маленький младший лейтенант, развернулся и отправился отдыхать в кресло начальника тюрьмы. – Гляди, поп, не спи. Заснешь – на колени поставлю.

Но в сон тянуло необоримо. Голова клонилась на грудь, веки смыкались. Боже, истреби сон из глаз моих. Отними его от меня, как отнял от Артаксеркса, когда правда об Амане стала открываться ему. Не дай сна очам моим и веждам моим дремания, доколе не упокоюсь под сенью крил Твоих. Смягчи ущербное от рождения сердце мучителя и стража моего. Выведи его, Господи, из тьмы неведения, мрака злобы, зноя ненависти. Избави его от лютой тоски, душевного смятения, пекла ярости. Ведь и он, Господи, создание Твое – почто ж Ты забыл его Своею любовью?

Но слышу глагол Твой в ответ.

В вас, пастырях Моих, была любовь, а вы побрезговали им. В ваших руках был хлеб Мой небесный, и он алкал его, как всякое дите человеческое. А вы прогнали его, говоря: иди, зачатый во грехе! иди, нечестивец от утробы матери своей! Вы должны были бы согреть дрожащую от страха жизни его душу и защитить от злословий его невзрачную плоть. Или вы не знаете, сколь ненавистен человеку урод – и прежде всего как напоминание о неоплатном перед ним долге, который человек не собирается возвращать? Вас Я поставил пасти Мое стадо; и вам сказал, что ради одной отбившейся овцы оставите вы всех остальных и с воплем отправитесь разыскивать ее, а найдя, возрадуетесь и напоите ее ключевой водой и насыплете ей в кормушку отборного зерна. Но разве вы искали ее? Вы думали: кому она нужна, паршивая, тощая и убогая – кто позарится на нее? Или не говорил Я, что всякий, кем вы пренебрегли, тут же будет уловлен зверем, день и ночь рыскающим возле стада? И будет им вскормлен мертвою плотью и неживой кровью, научен убийству, воспитан во лжи и отпущен на волю вечно несытым волком. Правда Твоя, Господи. Он, брошенный нами, – волчонок; Россия, забытая нами, – волчица с пересохшими сосцами.

– А ну… ты… – донеслось до о. Петра, – ты глаза-то не жмурь, а то я тебе в них спички вставлю!

Он вздрогнул и поднял голову. Щеку саднило, и лоб болел. За столом начальника с важным видом перелистывал газету и покуривал младший лейтенант.

– Читаешь? – о. Петр едва шевелил отяжелевшими губами.

– Ага. Завтра мне доклад толкать надзирателям о международном положении. Враги, б…ть, кругом. И ты враг. Ты, небось, по своей поповской линии держал связь с какими-нибудь английскими попами… И с французскими. Моление ваше всеобщее народ разложить и чтоб Союз рухнул. Во! Тут как раз и сказано… – И он забубнил. – Реакционное духовенство всех мастей…

Читай, волчонок. Точи зубы, мертвая душа. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Ты мой грех. «И мой тоже», – молвил кто-то рядом. Отец Петр оглянулся. Папа, о. Иоанн, стоял невдалеке и манил его за собой. «Этот твой мучитель, как наш Ванька Смирнов», – спускаясь по каменным ступеням в какое-то подземелье, говорил папа. Голос его звучал глухо. «Папа! – воскликнул о. Петр. – Где мы?!» Отец Иоанн обернулся к сыну и приложил палец к губам. «Т-с-с… Сам увидишь». Но точно, это была не Россия. Не в Сотникове же, и не в Пензе, и даже не в Москве, где дважды бывал он еще свободным человеком, в третий же раз видел, главным образом, ее ночные темные улицы с кое-где горящими и вызывающими чудовищную тоску желтыми фонарями, затем колодец Бутырской тюрьмы, опять Москву ночную, но на сей раз заметенную снегом, вокзал и состав на самом дальнем пути с насквозь промерзшим ледяным вагоном, который повез его в Кемь, на берег Белого моря, – нет, нет, нигде в России не смог бы побывать он в таком торжественно-мрачном подземелье с каменными ступенями, вытертыми бесчисленным количеством ног до углубления в срединной их части, с факелами, отбрасывающими причудливые тени и освещающие стены темного туфа, и наконец с полукруглым помещением в самом низу, отчасти напоминающим алтарь, с высоким куполом, в который виден был круг яркого голубого неба. И небо слишком яркое и радостное было для России.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: