Она уселась у самой воды, как раз там, где вчера сидела, и принялась рассматривать конверт. Адрес был написан немного небрежно, а цифры индекса явно вылезали из предназначенных им линий. Надя надорвала конверт и осторожно его вскрыла. В нем находилось три листка. Они были густо исписаны. Видно, очень торопился папа: почерк ужасный. Но Надя уже привыкла к нему и принялась медленно читать, вслушиваясь в каждое слово.
«Здравствуй, моя дорогая девочка!
Сижу у окна и смотрю — туман идет с бухты и заволакивает улицу за улицей, ползет все дальше, и мне даже кажется, что он ползет по мне, забирается внутрь. В такую погоду никуда не хочется идти: лежать бы на кровати и ничего не делать…»
Надя с удивлением прочитала эти строчки. Какая бухта, какой туман? Сколько раз видела Надя на картинках Москву, в кино — там всегда была ясная солнечная погода, никакого тумана и в помине не было. И что за бухта? Что-то слышала Надя про водохранилища, Москву-реку. Может, оттуда пошел туман? Не повезло папе. Надо же угодить в Москву в такую плохую погоду!
«Все больше и больше меня тянет домой, и уже нет никакой радости от отпуска и отдыха. Видно, не создан я для того, чтобы ничего не делать. Каждое утро смотрю на свои руки, и стыдно мне за них. Они стали совсем белыми и мягкими, как у глазного доктора Пуддера.
Все чаще вспоминаю последний день охоты, как мы шли на вельботе со стороны мыса Беринга. Такая волна была — била прямо навстречу, окатывала нас с головы до ног, и брезентовый фальшборт не помогал нам. Да еще мокрый снег бил в лицо, и все кругом было серо-белое. Где-то справа от нас было ледовое поле, и мы опасались наткнуться на него. Трудно было, даже опасно. И все-таки хорошо. Все это время, пока мы шли от мыса Беринга до Еппына, я вспоминал о тебе, мечтал; вот сойду на берег, а ты уже стоишь у самой воды в своих резиновых сапожках. Потом мы пойдем с тобой. Ты положишь свою теплую, мягкую, крохотную ладошку в мою. По берегу, мимо старого катера, балков, мимо бани, к нашей тропинке, по которой мы идем в наш дом. Море остается внизу, холодное, покрытое мокрым снегом, а где-то там, у мыса, возле нетающего снежника, ныряет морж. Хорошо!
В Москве все не так, конечно. Здесь, например, есть Третьяковская галерея. Это огромное помещение, десятки большущих комнат, даже больших, чем склад Чукотторга, все увешаны картинами знаменитых русских художников. На одной из них Иван Грозный убивает своего сына. Был такой царь русский, скоро узнаешь на уроках истории. Убил он сына за непослушание. Такие были времена. А может, за хулиганство. Сейчас дадут пятнадцать суток, увезут в райцентр, а потом отпустят. И еще другая картина. Помнишь сказку про Аленушку? На картинке Аленушка сидит на берегу озерка и плачет. С виду она комсомолка, но тогда, в то сказочное время, комсомола еще не было. А жила бы Аленушка в наше время — конечно, наверняка была бы комсомолкой. Картин множество, все не упомнить.
В Москве, конечно, самое интересное — Кремль. Здесь царь-пушка и царь-колокол. Это, значит, самая большая в мире пушка и самый большой в мире колокол. Если в этот колокол ударить, то будет слышно во всех школах Чукотки и все ребятишки побегут на уроки.
Я хорошо помню, как ты впервые пошла в школу. Такая была серьезная и нарядная, с белой лентой на голове. Помню, форму я доставал в бухте Провидения в магазине «Элегант». Есть такой на другом берегу бухты. Я так гордился тобой и мечтал о том, что ты будешь отличницей. Отличницей ты почему-то не стала, но все равно я тебя очень люблю и скучаю по тебе».
Видно, и впрямь соскучился папа. Про Москву совсем не пишет. Все уводит его на Чукотку, домой.
«Однажды я украдкой подошел к окну школы посмотреть, как ты сидишь за партой. Ты меня увидела и улыбнулась, а потом погрозила пальчиком, чтобы я тебе не мешал и ушел. Помню твою первую тетрадку. Я даже сохранил ее. Она лежит на нижней полке, на этажерке, там, где хранятся почетные грамоты. Можешь взять и посмотреть. Вот вспомнил свою комнатку, кухоньку и снова затосковал. Конечно, хорошо и удобно жить в большой трехкомнатной квартире с ванной, горячей и холодной водой и электрической плитой. Телефон, телевизор, печку не надо топить — центральное отопление, а все же хочется домой, в свою комнатку, к своей кирпичной печке, которую надо бы давно побелить.
В Москве много народу. И все ходят взад-вперед. Даже днем, когда вроде бы все должны быть на работе, народу на улицах не убывает. И еще тут есть такой странный обычай: в домах принято делать множество дверей, но почему-то бывает открытой только самая маленькая, неприметная дверь. Говорят, что эту загадку никто не может разрешить.
Интересно, как там идет соревнование между Кайкаем и Кайвынто? Кто победил? Я их тоже часто вспоминаю и думаю: вот это настоящее соревнование, а не то, что напишут на бумаге, повесят в клубе, да еще на такой высоте, что никто и не может прочитать, и считают, что соревнование началось. А потом подводят итоги, по крохам собирают сведения, часто неверные… Извини, Наденька, я уж эти строчки не буду зачеркивать. Тут, в Москве, с социалистическим соревнованием, должно быть, обстоит хорошо. Так думаю.
Расскажу тебе про университет. Он стоит на Ленинских горах. Горы эти возвышаются над Москвой вроде скалы Еппын, откуда и пошло название нашего села. Главное здание — высотное. Как на картинке водки «Столичная». Помнишь? На магаданской водке нарисован морж, а на «Столичной» — высотное здание. В этом доме учатся студенты, и здесь же они едят и живут. Когда вырастешь, закончишь среднюю школу — можешь поступить в Московский университет и стать историком, как мой магаданский друг Семен Иванович. Я тебя крепко целую. Меня зовут. Может быть, следующее мое письмо будет уже из Ленинграда. Твой папа Оле».
Надя еще раз внимательно рассмотрела почерк. Что-то в нем было тревожное, странное, даже чужое. Да и само содержание письма показалось каким-то отрывочным. Папа сначала писал об одном, потом тут же перескакивал на другое. И это постоянное воспоминание о Еппыне, даже комнатку свою вспомнил. По всему видать, скоро возвратится отец. Та восторженность, которая чувствовалась в первых письмах, начисто исчезла.
Надя вздохнула, положила письмо обратно в конверт и спрятала в карман.
Из-за мыса показалось судно. Едва глянув, Надя опознала гидрографическое судно «Маяк». Издали это был красивый корабль, окрашенный в белое. На мачте развевался длинный флажок и вертелась антенна радиолокатора.
На берег торопливо спускалась заведующая клубом Нина Семеновна. Рядом с ней шагал директор совхоза. На крыльце сельского Совета показался Христофор Андреевич Иванов — председатель сельского Совета. Все они заторопились к пассажирскому причалу. Собственно, никакого причала там не было: так называлось место неподалеку от разделочной площадки. Галька там была почище. Сюда причаливали вельботы, если везли пассажиров, катера и самоходные баржи.
— Артисты едут! — весело сказал Владимир Иванович Наде. — Сегодня будет большой концерт!
Новость быстро распространилась по селу. Артистов сроду не бывало в Еппыне. Поэтому многие ушли с работы поглядеть на необыкновенных людей, которых можно увидеть только в кино. Надя вспомнила письмо отца, где он описывал посещение магаданского театра.
— А откуда артисты, из Магадана? — полюбопытствовала Надя.
— Из Хабаровской филармонии, — важно сказал Христофор Андреевич.
— И что это такое? — спросил Владимир Иванович, обращаясь к заведующей клубом.
— Это маленький оркестр, — туманно пояснила Нина Семеновна. — Увидим сейчас.
Однако когда оркестранты сошли на берег, их оказалось около десятка. Все инструменты были в больших чехлах, и их невозможно было рассмотреть. Иные неясными очертаниями напоминали электрическую гитару дяди Арона. Большинство артистов были еще совсем молодые парни и девушки. Вместе с ними приехал знакомый жителям села работник районного отдела культуры Казимир Болеславович. Артисты с любопытством озирались вокруг, а одна, рыжеволосая, высокая, вдруг спросила: