Считал ли себя Кайо таким человеком? Или он доволен тем, что было? Почему испугался новости? Не было ли в этом первоначальном чувстве растерянности отголоска страха перед переменами в своей судьбе? Признаться честно, самому себе — не столько беспокойство за судьбу дочери руководило его поведением, сколько мысль о том, что отныне жизнь его будет протекать иначе, придется принимать множество важных решений, которые сильно повлияют на его будущую жизнь…

Время от времени Кайо посматривал на Алексея, словно стараясь найти в его облике нечто ленинградское, свидетельство происхождения из далекого города его юности. Слушая речи Василия Васильевича, ловя встревоженные взгляды Иунэут, он вдруг уходил в воспоминания, такие отчетливые, красочные, похожие на чудные сновидения, как если бы такого в действительности не было в его жизни.

Вспоминались бесконечные ряды каменных домов, словно выросших сами по себе, созданных не руками человека, а природой поставленных вдоль реки, где отражались дворцы, шпили и зеленые пятна городских парков. Кайо видел себя идущим по Большому проспекту Васильевского острова. Там, за высокими старыми деревьями, стояли древние каменные дома. В тихих переулках сырой, налетающий с залива ветер гнал сухие листья. Редкий автомобиль поднимал пыль. В пивном ларьке дремала тепло одетая женщина в белом. Можно пройти по Восьмой линии до набережной, сесть на гранитную скамью под сфинксами и смотреть на проходящие суда, на гуляющих моряков или просто созерцать золотой купол Исаакиевского собора. Взглянуть бы на эти улицы, набережные, хоть краем глаза.

Да, далеко отсюда Ленинград. Когда Кайо плыл из бухты Гуврэль по Тихому океану, сердце сжималось от ощущения беспредельной дали. В туманной дымке мелькнули Курильские острова, отвесно встающие из воды. Волны пенились у крутых скалистых берегов, а пароходное радио играло протяжные русские песни, словно приготавливая Кайо к свиданию с далекой землей.

Песни России… Он слышал их в скромных столовках Васильевского острова, где захмелевшие от кружки пива и полустакана водки бывшие фронтовики пели их, подперев большими темными кулаками усталые, обожженные порохом лица; слышал их в строгом зале Ленинградской филармонии, когда приезжал хор имени Пятницкого. Что в тех песнях? Почему они так понятны и близки ему, человеку вроде бы другой, дальней стороны? Он их впервые услышал от русской девушки, докторши, которая лечила его в Улаке, потом отовсюду к его сердцу, к его памяти потянулись эти речки, превратившиеся в могучий поток русской музыки, который уносил его к неведомым берегам.

Интересно, поет ли Алексей? Вроде бы должен петь… Может, не простое стечение обстоятельств, а судьба послала в облике этого русского парня напоминание о молодости, о том, что молодость-то еще не совсем ушла, раз так свежи и ярки воспоминания?

Кайо мучило чувство острого сожаления, но он терпел, зная, что это не та сердечная боль, когда надо обращаться к валидолу. Это та боль, когда вдруг с удивительной отчетливостью увидишь себя в прошлом, попусту растратившим свое время, недобравшим что-то важное, значительное. Это все равно, что, поднявшись на вершину горы и ощутив жажду, вдруг вспомнить о студеном ручье у подножия и жалеть, что не вдосталь напился…

Кайо вертел в руках стакан. Иунэут не сводила с него глаз.

За долгие годы совместной жизни она научилась определять его состояние по легкой тени, промелькнувшей по его лицу, по выражению глаз, по ритму дыхания. Но теперь состояние мужа было непонятно и странно. Таким она его видела только один раз. Когда привезла новорожденную дочку в тундру.

Они летели на маленьком краснокрылом самолетике. Иунэут держала в руках пушистый сверток. В глубине белых кружев виднелось розовое личико, черные ягодинки глаз, подернутые легкой синевой, как тундровая голубика. Стойбище с высоты полета казалось жалким и маленьким, но это был их огромный мир, больший, чем вся вселенная, описываемая в научных журналах.

Самолет сел на речное ложе, покрытое снегом. Лыжи коснулись мягкого снега, побежали легко, нежно, и молодой летчик, которого тогда все звали просто Васей, помог ей выйти из железного чрева самолета.

Люди бежали к самолету. Впереди всех несся Кайо. Малахай откинулся назад, болтался на спине. Длинные волосы, которые Иунэут время от времени сама подстригала, отросли за это время. Они заиндевели от морозного воздуха, и Кайо казался неожиданно состарившимся, поседевшим.

Кайо медленно приблизился к свертку. Дочь лежала в голубом мешочке, отороченном белой кружевной пеной. Что там такое? Сердце билось тревожно и сильно. Ведь это часть твоя, продолжение твое, то, что делает человека значительным.

На отца смотрели внимательные глазки.

Может быть, такими были глаза его матери, которых он не помнит? Да, они чем-то знакомы, близки, словно их он уже видел где-то. Такая же синева была в глазах той ленинградской девушки, которая осталась в самых сокровенных глубинах памяти Кайо. Вот отсюда напоминание о Ленинграде, неожиданное, нежное, трогательное.

Кайо осторожно прижался носом к теплой коже ребенка. Девочка чуть вздрогнула, но замерла в напряженном ожидании. Кайо ощутил запах теплого молока, нежность и живое тепло.

И сквозь монотонность повседневной нелегкой жизни оленного человека, сквозь череду бурных метелей и штилевых звездных ночей Кайо вдруг увидел яркую полоску света, который сверкал, словно щель в новый мир, в мир теплых человеческих отношений, окрашенных надеждой.

Может быть, тогда и родилось у Кайо ощущение вины перед собственной жизнью, горечь от мысли, что не нашел он в те годы сил вернуться в Ленинград и продолжить учение в университете…

Но как рассказать об этом Алексею Яковлеву, как поведать о том, что залегло глубоко в сердце и чего уже не вырвать, даже сказав вслух?

Еще и еще раз вглядывался Кайо в лицо Алексея Яковлева. Парень из Ленинграда… Таких в пору юности Кайо там не было. Почти все носили перешитое из военной одежды, и такой костюм, какой сейчас на Алексее, в ту пору был редок даже у университетского профессора. Четверть века с лишком прошло.

И не забылось, не стерлось в памяти. Иной раз присядешь на пригорке, когда стадо спокойно и не надо гнаться за отбившимися животными, и перебираешь, как разноцветные камешки, воспоминания о двух годах, проведенных в Ленинградском университете. И если бы не болезнь, может быть Маюнна встретилась бы с Алексеем не на берегу Колымы, а на берегу Невы…

Кайо поначалу даже показалось, что кто-то подсказал эту мысль. Но никто не подсказывал: она росла сама по себе, зрела, пока не стала отчетливой и ясной. Ведь это все равно что самому вернуться в юность!

Кайо вылил содержимое своего стакана в стакан Алексея и сказал:

— За твое здоровье!

5

За главным столом сидели новобрачные и родители невесты. Место родителей жениха занимал летчик Василий Васильевич Шаронов.

Говорили речи, кричали «горько». Кайо сидел спокойный и довольный задуманным, а на вопросы Иунэут, которая нутром чувствовала, что муж что-то затеял, отмалчивался.

Часть обеденного зала была свободна от столов. Киномеханик, долговязый худущий дядя, глава большой семьи, налаживал радиолу.

Зазвучала музыка, а Кайо тихо, про себя улыбался, думая о своем.

А ведь до нынешнего дня он как-то оцепенел, застыл. Словно для него остановилось время. Кайо считал, что живет так, как положено. Прилетает вертолет с продуктами — хорошо, так и должно быть. Идут разговоры об улучшении жилища оленеводу — тоже верно, стыдно в атомный век пользоваться жильем, изобретенным на заре человеческой истории. Разные там события в мире происходят — так и должно быть. Одними надо восхищаться, другие осуждать, и все это не оттого, что живешь собственным сердцем, а потому, что так надо. И при этом собственное сердце остается холодным, рассудочным. Единственное, что по-настоящему волновало, — дочь, да и скорее не сама она, потому что Маюнна последние годы находилась вдали от родительского дома, а постоянные мысли о ней и тот неуловимый запах, который напоминал ее…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: