А сейчас что-то случилось. Может, вспомнился собор Петра и Павла в самом центре Ленинграда, видимый отовсюду?

Кайо нашел неподалеку свободный от каменного настила берег. Если не глядеть по сторонам, можно было вообразить себя где-нибудь на берегу тундрового озера. Желтый песок мягко поддавался ногам, слышно было дыхание воды, и даже можно было уловить запах речной струи, распознать в нем намеки на вольные берега, лесные чащи, травянистые луга… Но одно всегда мешало: в воде отражался золотой шпиль, вонзенный в небо. И золотой ангел, едва различимый с земли. Шпиль поначалу раздражал Кайо, но потом что-то такое случилось, что ему надо было непременно посмотреть на него, чтобы собственная душа обрела полет.

Созерцание этого шпиля всегда вызывало у Кайо желание совершить что-то необычное. Иногда он думал пуститься вперегонки с трамваем, чтобы его остановил милиционер.

Или хотел побеседовать со старухой на паперти Смоленской церкви. А то вдруг наняться грузить баржи в порту или порыбачить вместе с удивительными городскими рыбаками возле Дворцового моста. Оттуда пойти торговать корюшкой на Василеостровский рынок.

Но самое большое любопытство у Кайо, да и, наверное, не только у него, а у всех студентов северного факультета университета, вызывали глухие длинные заборы, за которыми чувствовалось дыхание горячего железа.

Это были знаменитые ленинградские заводы. Балтийский, самый ближний к университету, до него можно было доехать на трамвае или на троллейбусе; Кировский, до которого надо было добираться больше часа. Однажды Кайо ездил в ту сторону на трамвае, в гости к учительнице английского языка, которая когда-то жила в его родном Улаке.

Это было в конце декабря. Несмотря на зимний месяц, шел дождь, и в широкое трамвайное окно виднелись лишь пятна света — отблеск множества окон. Люди готовились к встрече Нового года, и кое-где уже горели елочные разноцветные огоньки.

На остановке «Кировский завод» Кайо вышел из трамвая и пошел искать обозначенный на бумажке адрес. Это был обыкновенный ленинградский жилой дом. Дверь открыла сама Наталья Кузьминична и заохала, узнав Кайо. Она впустила его в комнату, быстро согрела чайник и принялась расспрашивать об общих знакомых в Улаке. Ее интересовало все — и кто на ком женился, кто у кого родился, как идет охота на моржа, откуда родом новые учителя. Когда Кайо сказал, что директором школы назначен Емрыкай, старая учительница всплеснула руками: «Вот уж никогда не думала, что он станет директором».

Она угощала Кайо чаем и плавленым сыром, который гостю поначалу показался куском туалетного мыла не только по виду, но и по вкусу.

Наталья Кузьминична уехала из Улака сразу же после войны. Все трудные военные годы она почти не получала известий от родных и близких. Сейчас Кайо боялся спрашивать о судьбе ее родных. Она сама потом сказала, что из всей семьи она да племянник Гриша остались в живых. Раздался, звонок в дверь, и Наталья Кузьминична сказала: «А вот и он идет». Племянник был того же возраста, что и Кайо. Он крепко пожал гостю руку, извинился и пошел мыться. Минут через десять он появился в чистой рубашке, с мокрыми волосами. Тем временем Кайо узнал, что Гриша работает на Кировском заводе.

Кайо с любопытством вглядывался в лицо человека, который трудился там, за длинным глухим забором. Слово «завод» Кайо впервые прочитал в букваре, который положил перед ним чукотский учитель Татро. Татро обучал грамоте всех улакских первоклассников. Для сверстников Кайо учитель был человеком необычайной судьбы, достигшим таких высот образованности, что и вообразить было трудно. Все, что ни делал Татро, было предметом подражания, даже то, как он перекатывал во рту мешавшую ему говорить большую табачную жвачку. Но и такой грамотный человек не мог толком объяснить, что такое завод. Он только пояснил любопытствующим ученикам, что завод — это место, где делают машины и инструменты.

Подробнее о заводе рассказала Наталья Кузьминична, чьи родители работали на Кировском заводе, гордилась, что она из потомственных рабочих. Так иной раз хвастались товарищи Кайо: один тем, что он из оленных, другой — что он из настоящих морских китобоев, поселившихся у горловины Мечигменской губы.

Кайо расспрашивал Гришу о заводе, о работе. Парень отвечал подробно, серьезно, со знанием дела. «А в каникулы можно поработать на вашем заводе?» — спросил Кайо. «Почему нет? Можно, — ответил Гриша. — У нас проходят практику студенты технических вузов. Можно разнорабочим в наш инструментальный цех. Придется тачку покатать». «Пусть, хоть тачку! — с жаром ответил Кайо. — Только бы увидеть своими глазами настоящий завод!» Но ничего он этого не сделал, потому что надо было заниматься, а потом… На второй год жизни в Ленинграде он заболел туберкулезом. Лечение не помогало, и пришлось возвращаться обратно на Чукотку.

Когда он узнал о болезни, то почти перестал ходить на лекции. Его угнетали четыре каменные стены аудитории. И чувствовал он себя последние дни человеком, выброшенным из жизни.

Ночами Кайо почти не спал. Он садился у окна и смотрел на мерцающий в ночи шпиль, вспоминал родину и шелест льдин у мыса Дежнева.

Вот и теперь звучит в душе музыка, под которую танцевали в университетском общежитии, и светловолосая девушка, бывшая сандружинница Зина Четвергова, приглашала на танец. Кайо отказывался, он в самом деле не умел танцевать, и уходил на набережную, покрытую жестким, словно железным, снегом.

Зина была большая, медали звенели на ее высокой груди. Может быть, так казалось Кайо, потому что Зина носила полувоенную форму. Но все же она казалась необыкновенно большой, и это пугало Кайо.

Зина Четвергова занималась на биолого-почвенном факультете и часто расспрашивала Кайо о тундровых растениях.

Кайо огляделся. Веселье было в самом разгаре. Молодые давно поднялись из-за стола и танцевали на свободном пространстве. Спокойные танцы сменялись быстрыми, а были и такие, которые походили на чукотские. Те, кто не знал современных танцев, попросту исполняли свой собственный. Кто-то догадался принести ярары. Девушки надели поверх платьев нарядные яркие камлейки, и зазвучали старинные напевы, которые изобретательный заведующий клубом каждый год наделял новыми названиями. То это был «Танец вездеходчика», то «Песня о сохранении поголовья оленей», то «Геологи в тундре»… Но Кайо слышал эти песни еще в далеком детстве, когда приехал на побережье и поселился в интернате — длинном зеленом доме, вытянувшемся от моря до лагуны. В тундре он не слышал таких мелодий. Там пели другие песни — протяжные и долгие, как многодневный ветер. А здешние песни рождали смутные чувства, дремавшие в душе. В первые годы школьной жизни Кайо видел грандиозные песенные праздники, на которые съезжались люди из американских эскимосских селений, из прибрежных азиатских стойбищ. Что было в этих песнях, в этих напевах, издаваемых хриплыми голосами морских охотников и пронзительными голосами женщин? Это трудно выразить словами, так же как бессилен был объяснить Моцарта лысый, верткий человек в Малом зале Филармонии имени Глинки в Ленинграде. Он говорил общие слова, взывал к чувствам слушателей, пытался настроить их на определенный лад, делился собственной любовью к великому композитору, а когда началась музыка — каждый вспоминал то, что ему было дорого и близко, лежало на сердце и тревожило душу.

Как-то Кайо слушал чукотские песни вместе с Шароновым. Летчик сидел и молчал. Кайо боялся, что ему не понравятся песни. Когда вышли из клуба, Василий Васильевич показал на свою голову и сказал:

— Не знаю, как выразить словами, — волосы шевелятся на голове, и холодок по спине течет… Черт знает что! Берёт!

И хотя вроде бы так не отзываются о явлениях искусства, Кайо был доволен, — значит, дошло до самого сердца, до самого нутра летчика!

Не в том ли радость жизни, что человек способен чувствовать душевное волнение от воспоминаний о полузабытом, от предчувствия прекрасного будущего, от ожидания чуда? А вот появись волшебник, который расписал бы жизнь человека наперед так, что был бы известен каждый час, — стоило бы жить в такой скуке?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: