Он вдруг понял, что заставило его позвонить жене и отказаться от ужина.
Понял, что не решался идти домой, потому что хочет ещё хоть немного, хоть чуть-чуть продлить своё призрачное ощущение победы, пусть даже несостоявшейся, продлить свою мечту.
Приди он с этой мечтой домой, и Корин тотчас же, лишь только увидит его, сразу поймёт, что он снова потерпел поражение; поймёт даже, что он сам себе в этом не признается. Она встретит его своей обычной печальной улыбкой и спокойным взглядом все понимающих и все прощающих серых глаз. Она его нежно поцелует. И когда они сядут за стол, она, утешая мужа, погладит его по руке…
Сегодня все это было бы ему невыносимо.
Свет от ближайшего фонаря на площади проникал в кабинет через окно и падал на стену острым клином, нацеленным в потолок, но сам Лерой оставался в тени; и все же он знал, что рано или поздно придётся идти домой. И как бы поздно он ни вернулся, Корин проснётся, когда он ляжет в постель. Она сонно скажет, что любит его. Она положит его голову к себе на плечо и будет поглаживать его, утешая, как маленького ребёнка.
Потому что он — неудачник.
«Да, в том-то и дело», — думал он, и гнев переполнял его. Всякий раз, когда он терпел поражение или когда она своим безжалостным даром ясновидения предчувствовала, что поражение ждёт его, она печально и нежно утешала его.
«Может быть, — спросил он себя, — её любовь — это лишь продолжение её благотворительности?» Не так ли успокаивает она детей, чужих детей, во всех этих хижинах, лачугах и полуразвалившихся фермерских домиках? Она молится вечерами, стоя на коленях возле кровати, держа его за руку, и, наверное, точно так же она держит за руки умирающих. Может быть, она и вышла за него только ради того, чтобы постоянно иметь при себе объект для благотворительности и милосердия, потому что с самого начала каким-то особым чутьём уловила, что он — неудачник?
А может быть, своим милосердием, своей так называемой любовью она и сделала его неудачником?
Он чувствовал, что унижен, подавлен, взбешён.
И в это мгновение он увидел ослепительную белизну извивающегося от страсти тела Корин Ланкастер — Корин Ланкастер его давно забытых фантазий. А рядом с ней был не он, Лерой, а Анджело Пассетто. И Лерой понял, что сегодня днём в зале суда он смотрел на Анджело Пассетто с той же беспощадной враждебностью, как и тот присяжный в выцветшей рубашке. Он тоже желал смерти Анджело.
Сидя в тёмном кабинете, он весь дрожал от гнева, рождённого внезапно понятой истиной. «И я такой же, — думал он, содрогаясь, — я точно такой же».
Вдруг он упал на колени, словно чья-то тяжёлая рука толкнула его. Последний фонарь на площади давным-давно погас, и в непроглядной тьме он стоял на коленях и молился. Последний раз он молился, когда был ребёнком, но теперь, охваченный отчаянием и раскаянием, он чувствовал, как сердце у него разрывается от боли, и стонал: «Господи, господи!»
Не переставая молиться, он одновременно твердил себе, что сделал для Анджело Пассетто все возможное, всё, что было в человеческих силах. Но хотя он искренне верил, что это так, легче ему не становилось.
Потому что дело было не только в Анджело Пассетто. Дело было в Лерое Ланкастере.
Он вскочил на ноги и, стоя в темноте, судорожно хватал ртом воздух, борясь с удушьем, борясь с невыносимой болью, и вдруг неожиданно для себя, ибо он был к этому совершенно не готов, он услышал свой собственный голос, произнёсший:
— Боже, прости меня, я оклеветал самого себя!
И вдруг, сам не понимая почему, залился слезами.
Выплакавшись, он опустился на стул. Носовым платком вытер лицо и высморкался.
И понял, что теперь может идти домой.
На следующее утро в 10.00 на заседании суда Лерой повторил всё, что сказал накануне судье: дело против его подзащитного Анджело Пассетто было построено на косвенных уликах. Признание миссис Спотвуд, сделанное суду, ставило под существенное сомнение вынесенный приговор и, более того, привносило новые данные, которые, будь они известны ранее, могли бы предотвратить решение присяжных, принятое против его подзащитного. Он предложил внести заявление Кэсси Килигру-Спотвуд в прогокол.
Фархилл возразил: косвенные улики настолько серьёзны, что вполне могут быть основанием для вынесения приговора. Что касается так называемого признания, то оно, во-первых, голословно, а во-вторых, не может быть включено в протокол, поскольку присяжные сообщили вердикт до того, как миссис Спотвуд сделала своё заявление. Заявление же это — ничто иное, как истерический срыв измученной женщины, с удивительной преданностью посвятившей многие годы своей жизни парализованному мужу. В тот роковой день она по понятным причинам вынуждена была оставить мужа без присмотра, а, найдя его зверски убитым, почувствовала себя виноватой. Затем нервное напряжение, вызванное процессом, на котором она непременно хотела присутствовать, чтобы увидеть, как восторжествует справедливость, но который заставил её заново пережить трагическое событие, привело к тому, что её чувство вины вылилось в истерический припадок. Более того, добавил Фархилл, всем известно, что миссис Спотвуд некогда лечилась от истерического…
Тут судья Поттс оборвал его, заявив, что ни психологические выкладки, ни история болезни миссис Спотвуд в данный момент не имеют значения, поскольку лично он не видит никаких юридических оснований для включения заявления миссис Спотвуд в протокол. К моменту её заявления процесс был уже завершён. «Суд, — сказал Поттс, глядя на Лероя, — не следственная организация». Однако, добавил он, по-прежнему обращаясь к Лерою Ланкастеру, что, хотя никаких законных оснований для включения высказывания миссис Спотвуд в протокол процесса нет, все же, если от неё поступит письменное показание, оформленное в соответствии с требованиями закона, оно может быть включено в ходатайство о повторном рассмотрении дела.
В это мгновение Лерой взглянул на Фархилла. Лерой был убеждён, что заметил, как тень лёгкой улыбки коснулась его полного и красивого рта.
Из зала суда Лерой направился прямо в свой кабинет и начал работать над текстом ходатайства.
Спустя полчаса Лерой резко отодвинул стул, вышел в приёмную, сказал своему секретарю, что не знает, когда вернётся, и, даже не взяв шляпы, спустился по тускло освещённой лестнице. У парадной двери здания он на какое-то мгновение задержался, распрямил плечи, сделал глубокий вдох, как ныряльщик перед прыжком, и вышел в ослепительно яркий июньский день. Он ступил на мостовую и пересёк площадь по диагонали, не обратив внимания на едва не сбившую его машину, — неуклюжий, рассеянный человек в неглаженом синем костюме, высокий, угловатый, с непокрытой лысой головой на длинной, как у цапли, шее. Очки его блестели на солнце.
Он вошёл в подъезд и поднялся по лестнице, так же тускло освещённой, как его собственная, остановился, набрал воздуха в лёгкие. И вдруг почувствовал прилив энергии и уверенности в себе. Он открыл дверь.
Секретарь сказала ему, что мистер Джек Фархилл у себя и с удовольствием примет мистера Ланкастера.
— Счастлив вас видеть, — сказал Джек Фархилл и с удручённой улыбкой добавил, что ещё раз тщательно обдумал дело и очень рад возможности его обсудить. Не в его, Фархилла, привычках ломать голову над нравственными проблемами, но вот, представьте, он всю ночь не сомкнул глаз, размышляя о процессе. Процесс, прямо скажем, не из лёгких.
— Речь идёт о человеческой жизни, — перебил Лерой.
Большие, влажные, карие глаза Фархилла проникновенно глянули на Лероя, и тот почувствовал, что теряет всю свою волю и решимость.
— Чаще всего так оно и бывает, правда? — поддакнул Фархилл. — Чаще всего речь идёт именно о человеческой жизни.
Проникновенный взгляд Фархилла уже не беспокоил Лероя — Фархилл теперь глядел в окно, вдаль, будто демонстрировал свой чёткий профиль и вздёрнутый подбородок.
— Но мы должны следовать правилам игры, — добавил он и снова поглядел Лерою в глаза; взгляд его будто опутывал Лероя сетью тончайших нитей. — Не так ли? — вкрадчиво заключил Фархилл.