"Милая Маша, -- пишет Чехов и -- сразу же, без каких бы то ни было предваряющих, смягчающих, объясняющих что-либо слов: -- Завещаю тебе в твое пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, а жене моей Ольге Леонардовне -- дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей".

В минуты, когда писались эти потаенные строки, Ольга Леонардовна и сестра Маша как раз находились на этой самой небольшой гурзуфской дачке, чем, собственно, и воспользовался оставшийся в одиночестве Антон Павлович.

"Недвижимое имущество, -- продолжает он, -- если пожелаешь, можешь продать. Выдай брату Александру три тысячи, Ивану -- пять тысяч и Елене Чеховой (Леле), если она не выйдет замуж, -- еще одну тысячу рублей".

А дальше? Чехов ведь любил заглядывать в будущее -- он делал это и в рассказах своих, и в повестях, и в пьесах (пьесах особенно), и в письмах. Это письмо -- письмо-завещание -- не стало исключением.

"После твоей смерти, -- обращается он к сестре, и здесь обходясь без обычных в таких случаях экивоков, -- и смерти матери все, что окажется, кроме дохода с пьес, поступает в распоряжение таганрогского городского управления на нужды народного образования, доход же с пьес -- брату Ивану, а после его, Ивана, смерти -- таганрогскому городскому управлению на те же нужды по народному образованию".

О народном образовании, причем не о народном образовании вообще, а применительно к взрастившему его Таганрогу, он печется постоянно; человек деликатный, щепетильный, даже сверхщепетильный, он порой допускает тут вещи, которые с образом такого человека не сразу-то и свяжешь. "Мне нужны Данте и полное собрание Лескова, -- пишет он одному из редакторов "Нивы" А. А. Тихонову. -- Но они адски дороги, страшно подступиться к ним. Будьте добры, спросите у Маркса, не найдет ли он возможным продать мне "Божественную комедию" и Лескова с уступкой?" Чехов -- в роли просителя? Да, просителя, но не за себя, а за таганрогскую библиотеку, которую он при полной анонимности едва ли не один и комплектовал в течение многих лет.

Но вернемся к письму-завещанию -- там есть еще несколько строк.

"Я обещал крестьянам села Мелихова 100 рублей -- на уплату за шоссе; обещал также Гавриилу Алексеевичу Харченко (Харьков, Москалевка, с. дом) платить за его старшую дочь в гимназию до тех пор, пока ее не освободят от платы за учение".

Благотворительностью он занимался постоянно, причем благотворительностью, как правило, тайной. Желая, скажем, отблагодарить почтмейстера, что доставлял ему корреспонденцию, он просит сестру Марию Павловну подписать этого человека, вернее, его жену на "Ниву", "внеся в какой-нибудь книжный магазин... 7 р. или сколько нужно". Но только, прибавляет он, "сделай все негласно, не говоря никому ни слова". И такого рода негласных дел "на совести" Чехова много.

А смотрите, с каким великолепным тактом, с какой гениальной изобретательностью отвечает он одному из своих должников: "Те сто рублей, какие вы мне должны, я сам должен и не думаю заплатить их скоро. Когда уплачу их, тогда и с Вас потребую, а пока не извольте меня тревожить и напоминать мне о моих долгах". Что-что, а уж психологию бедного человека, психологию должника сын лавочника, к тому же лавочника разорившегося, Чехов знал прекрасно.

Итак, вот три заключительные фразы его письма-завещания. Фразы эти очень коротки -- как последний выдох человека: "Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно". И подпись: Антон Чехов. Сухо, без малейших эмоций, будто речь в письме идет о не очень-то значащих делах, будто не прощается с любимой сестрой, уходя навеки. Что уж, и впрямь совсем бесчувственным был, как считали некоторые критики? Либо прав герой повести "Моя жизнь", прозванный Маленькой Пользой? "Увы, -- сокрушается Маленькая Польза, -- дела и мысли живых существ далеко не так значительны, как их скорби!"

Жена Маленькой Пользы, сбежав от мужа, завела себе кольцо, на котором выгравировала слова царя Давида: "Все проходит". "Этот талисман удержит меня от увлечений, -- с простодушием эгоизма надеется она. -- Все проходит, пройдет и жизнь, значит, ничего не нужно".

В конце повести Маленькая Польза решительно опровергает этот библейский постулат. "Если бы у меня была охота заказать себе кольцо, то я выбрал бы такую надпись: "Ничто не проходит". Я верю, что ничто не проходит бесследно и что каждый малейший шаг наш имеет значение для настоящей и будущей жизни".

Этими словами завершается заключительная глава повести, и они, пожалуй, могли бы стать эпиграфом к жизни не только героя, но и его создателя. Жизни и смерти. Что, собственно, одно и то же. "Наша жизнь и загробный мир одинаково непонятны и страшны".

Вообще уравнивание жизни и смерти, последовательное, хотя и ненавязчивое приравнивание жизни к смерти, нежелание видеть принципиального различия между ними очень даже характерно для Чехова. Описывая в "Даме с собачкой" море, которое "шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет", Чехов раздумчиво добавляет: "И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и к смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения". Опять-таки -- к жизни и к смерти...

"Замечательная есть строка в его записной книжке, -- то ли восхищается, то ли ужасается Бунин. -- Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один". Скорей все-таки ужасается, чем восхищается, как ужасается всякий раз, когда думает или пишет о смерти.

Вот два рассказа, героями которых являются собаки -- чеховская "Каштанка" и бунинские "Сны Чанга", два шедевра, в которых, помимо всего прочего, фигурирует смерть, причем смерть эта дана глазами как раз собачьими. В "Снах Чанга" умирает капитан, хозяин пса. "Проснувшись в одно зимнее утро, Чанг поражается тишиной, царящей в комнате. Он быстро вскакивает с места, кидается к постели капитана -- и видит, что капитан лежит с закинутой назад головой, с лицом бледным и застывшим, с ресницами полуоткрытыми и недвижными. И, увидев эти ресницы, Чанг издает такой отчаянный вопль, точно его сшиб с ног и пополам перехватил мчащийся по бульвару автомобиль..." Страшно? Да, честно говоря, не очень как-то, хотя замечательно это "перехватил" вместо "переехал", -- а вот в "Каштанке" смерть -- не человека, всего лишь гуся, пусть даже и с человеческим именем Иван Иванович -- по-настоящему жутка. "Гусь не кричал, но ей опять стало чудиться, что в потемках стоит кто-то чужой. Страшнее всего было то, что этого чужого нельзя было укусить, так как он был невидим и не имел формы".

Кажется, это единственная у Чехова вещь, в которой смерть описана действительно страшно, почти как у Толстого в "Смерти Ивана Ильича". В других произведениях чеховские герои думают о смерти без всякого содрогания. Или не думают вовсе, не подозревают о ней, совсем уже близкой, отлично видимой всеми окружающими, кроме него самого. Об этом маленький рассказ "Учитель". Герой его, учитель фабричной школы Федор Лукич Сысоев, приглашен на традиционный торжественный обед, раз в год даваемый учителям директором фабрики немцем Бруни. И здесь он встречает такое к нему внимание, слышит такие комплименты, что голова его идет кругом. Но в один момент неосторожный и самоуверенный немец, который, как и все, тоже знает о скорой кончине учителя, проговаривается, несчастный Федор Лукич испытывает ужас, однако очень быстро успокаивается и, вернувшись домой, садится проверять диктанты своих учеников. "А в это время, -- невозмутимо, почти протокольно заканчивает Чехов рассказ, -- в соседней комнате сидел земской врач и шепотом говорил его жене, что не следовало бы отпускать на обед человека, которому осталось жить, по-видимому, не более недели".

Но Федор Лукич -- чуть ли не единственный из всех чеховских персонажей, который не желает видеть совсем уже близкого конца, демагогически уговаривает себя, что "в словах немца не было ничего этакого... ужасного. Человек просто-напросто говорил о пенсии... и больше ничего". Впоследствии, правда, готовя издание А. Ф. Маркса, Чехов этот пассаж, как и несколько следующих за ним, вычеркнул, но в первой публикации он был. А ровно через три месяца, в том же "Новом времени", он печатает рассказ "Тяжелые люди", герой которого студент Петр Ширяев не только не пугается смерти, а соблазняется ею, мечтает о ней. "Где-нибудь под Курском или под Серпуховом он, обессиленный и умирающий от голода, свалится и умрет. Его труп найдут, и во всех газетах появится известие, что там-то студент такой-то умер от голода". Но, собственно, соблазняла его не столько сама смерть, сколько "нравственные мучения отца", о которых он думал почти со сладострастием, поскольку недалекий и мелочный отец жестоко притеснял сына.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: