Однажды, когда Ходаев был на ночном дежурстве, в комнате у Риты появился Боренька. Он появился как-то странно: залез в окно и стал осматриваться по сторонам, приглядываясь к разным предметам.
И вдруг он увидел Риту и сразу понял, что она-то ему и нужна, что все, что он вынес из прежних квартир, не стоит одного ее взгляда.
— Меня зовут Боря, — сказал Боренька.
— А меня Рита.
— Да, конечно, Рита, — сказал он, не сводя с нее потрясенных глаз. — Я пришел за тобой, Рита.
Она не удивилась. Она давно ждала, что за ней кто-нибудь придет. Она только спросила:
— А откуда ты меня знаешь?
— Я всю жизнь тебя знаю, — сказал Боренька.
И сразу началась их любовь. А чего им было тянуть? Главное было сказано.
— Боренька, — говорила Рита, — я все время тебя ждала, я… Я так долго тебя ждала…
— А я тебя искал. Все квартиры излазил. Но в какую ни залезу — тебя нет.
Он рассказывал о своей маме. Они до войны жили в Киеве. Как хорошо, что освободили Бессарабию, иначе бы они никогда не встретились здесь, в Ташкенте.
Она ему ничего не сказала о своих домашних погромах. Боренька мог бы неправильно понять и выместить свой гнев на Ходаеве. А разве Ходаев виноват, что у него такой необузданный характер, но он нигде не может его проявить — ни с начальством, ни с преступниками? Только в семейной жизни, потому что только в семейной жизни человек может быть до конца собой.
Она написала ему записку: «Дорогой Ходаев, ты не сердись, пожалуйста, но я встретила человека. И я ухожу».
Они стали собирать ее вещи. Только самое необходимое. Раньше Боренька брал самое ценное, а теперь — только самое необходимое, да и то не для себя.
Его схватили, когда они вылезали из окна. Могли бы выйти в дверь, но не хотелось встречаться с соседями.
Сначала вылез он — и тут же его схватили. Его уже искали.
Рита всю ночь проплакала. Во время погромов сдерживалась, а тут — не смогла.
За окном занимался день, день нового погрома. После дежурства, на котором приходилось себя сдерживать, Ходаеву требовалась особенная разрядка.
Боренька появился через три года. Стал собирать Ритины вещи — только ее и только самые необходимые. Чтоб не подвергать Риту опасности, попросил ее выйти в дверь. Но когда она вышла на улицу, его уже взяли.
На этот раз он вернулся через пять лет, на следующий — через восемь. Его считали закоренелым рецидивистом, хотя он лазил только в одно окно — в окно любимой женщины.
Между тем жизнь с Ходаевым превращалась для Риты в один сплошной погром. Она бы давно ушла от мужа, но боялась, что Боренька ее не найдет: город большой, а страна еще больше.
А он спешил отсидеть очередной срок, но отсидеть поскорей никак не получалось.
Он спешил поскорей отсидеть, она спешила поскорей дождаться, и, подгоняемая ими обоими, жизнь летела быстрей и быстрей.
Ходаев первый устал от погромов и ушел от Риты к другой женщине. И теперь Рита могла спокойно ждать Бореньку и об одном лишь беспокоилась: сумеет ли он забраться в окно. Все-таки он был уже не так молод.
Как-то летней ночью ее разбудили странные удары под окном. Как будто что-то там падало, тяжело ударяясь о землю.
Она выглянула из окна и увидела Бореньку. Он лез к ней в окно. Срывался, падал, но упорно лез к ней в окно.
Она протянула ему ключ от двери. Он улыбнулся и покачал головой.
За все эти годы, прошедшие вдали от нее, он так и не научился ходить в двери.
Боцман Флянгольц
Встречали вы когда-нибудь еврейского боцмана? Не Кацмана, не Шуцмана, а именно боцмана, с маленькой буквы? Я, например, не встречал. Потому что боцман Флянгольц при всех своих внешних показателях был истинно русским человеком.
Показатели у него, правда, были — я вам скажу! Для русского человека, скажем прямо, не слишком красноречивые. Но боцман Флянгольц был, конечно, русский, потому что — где же вы видели еврейского боцмана?
В его глазах залегла вековая грусть русского народа. История у русского народа далеко не веселая, отсюда и грусть. Но работа боцмана не оставляла для грусти времени, и боцман Флянгольц почти не грустил, потому что у него всегда хватало работы.
Наша самоходная баржа «Эдельвейс» возила по Дунаю разные грузы. При этом боцман Флянгольц обеспечивал палубные работы, а я работу машинного отделения, выполняя обязанности ученика моториста. Учился я у двух мотористов и одного механика, так что в учителях у меня, как это, впрочем, бывает всегда, не было недостатка.
Не знаю почему, но боцман Флянгольц старался со мной не разговаривать. Иногда это было и невозможно, потому что я находился в машинном отделении, а он на палубе, наверху, но даже тогда, когда мы оказывались в одном месте, боцман Флянгольц от меня отворачивался, словно я напоминал ему что-то такое, что ему хотелось навсегда и прочно забыть.
Так мы проплавали несколько месяцев, а потом война кончилась, нашу самоходную баржу продали дружественной Румынии, присвоив ей новое наименование — «Дон», потому что название «Эдельвейс» чем-то румынам не понравилось. Возможно, оно напоминало им цветок, который растет в румынских Карпатах в таких недоступных местах, что, добираясь до него, не один румын свернул себе шею.
Видимо, до Дона румыны добрались легче. А обратно было еще легче бежать. И, может быть, в память об этой румынско-немецко-русской кампании они попросили заменить свой эдельвейс на наш Дон и только с таким условием согласились купить наше судно.
Всю нашу команду отправили в резерв, и мы с боцманом Флянгольцем оказались в одном резерве, в румынском городе Браиле, известном тем, что подчиненный нашего боцмана, нанеся визит в одно из местных заведений, заболел нехорошей болезнью (как будто бывают болезни хорошие!).
Во главе всей нашей браильской резервной компании стоял Вовка Парамонов, алма-атинский вор, сбежавший от наказания в Дунайское пароходство, испытывавшее острый дефицит в отечественных кадрах.
Вовка Парамонов был красивый молодой человек, высокий физически и очень низкий морально. Он водил нас на рыбную ловлю, которая состояла в том, что мы таскали рыбу у рыбаков и тут же продавали ее местному населению. Население к рыбацким лодкам не подпускали, а нас пускали, потому что мы были русские, а у русских перед румынскими было такое же преимущество, как у названия «Дон» перед названием «Эдельвейс».
И тогда боцман Флянгольц впервые повернулся в мою сторону и сказал, глядя на меня глазами, в которых залегла вековая русская грусть:
— Слушай, парень, держись подальше от этой компании. Или мама тебя не учила, что брать чужое нехорошо?
Но я не мог бросить эту компанию. Вовка Парамонов был мой друг, больше того, он выделял меня среди всех своих товарищей. А кто такой был мне боцман Флянгольц? Бывший боцман? Но боцман мне не указ, пусть командует у себя на палубе.
На заработанные рыбной ловлей деньги я купил мичманку — красивую форменную фуражку. Все наши рыбаки за меня радовались, я выглядел в мичманке, как настоящий моряк, хотя по малости лет солидности мне не хватало.
— Ну-ка поверни козырьком назад, — сказал Вовка Парамонов. — Интересно, как ты смотришься в бескозырке.
Я повернул мичманку козырьком назад. Вовка долго и внимательно меня разглядывал и наконец сказал:
— Так ты похож на еврея.
Я смутился. Почему я смутился? Я не знаю, почему я смутился.
— А я и есть еврей.
Наступила долгая пауза.
— Что же ты раньше не сказал? — спросил Вовка.
— А у меня не спрашивали.
Об этом и впрямь никогда не было разговора. Все сведения обо мне были на родине, в отделе кадров, а здесь мы были все русские. И узбек был русский, и грузин был русский.
Но еврей не может быть русским — вот о чем мне поведала повисшая в комнате тишина.
— Ты должен был мне сказать, — сказал Вовка Парамонов. Он любил меня, а я его обманул. И, конечно, ему было обидно.