Так и Аксаков. Говоря о нем, я могу говорить, быть может, очень много, но мне хочется скорей перейти к его собственным словам, сказав лишь, что я его люблю за то, что он ясный, спокойный, за то, что он весь любовь к миру, безграничная любовь к природе и живым существам, к людям, к зверям, к птицам, к рыбам, к жукам, к бабочкам, к цветам и травам, к листьям деревьев, которые шепчутся, полные отсветов, к глухому лесу, к текучей воде и стоячей воде, к ветру, который шепчет, к снегу, который падает белыми, мягкими хлопьями и расстилается от края земли, сливающегося с небом, до края земли, заглянувшего в небо чистым сияющим белым простором.
Из всех русских писателей-прозаиков, писавших такой певучей прозой, это читаешь и часто не поймешь, проза ли это действительно или какие-то особенные стихи. Аксаков мне кажется самым пленительным и радостным. Он покорил мое сердце, когда мне было десять-одиннадцать лет, он и теперь среди всех русских писателей самая большая моя любовь и самая счастливая, потому что он, давая радость своих страниц, никогда не мучает. Он - как та добрая няня, от которой счастливое детство в своем счастье каждый миг становится еще светлее и еще счастливее. Няня, в которой доброе все: ее лучистые глаза, и морщинки вокруг этих глаз, и воркующий голос, и медленная, степенная походка, и руки, и добрый даже - ее чепец или платок, а когда няня начнет рассказывать свои замечательные сказки - слушаешь, не наслушаешься досыта никогда - она и про страшное рассказывает так, что замрешь, ее слушая, но она никогда своей сказкой не мучает, все кончается хорошо, все - хорошо.
Если я раскрою наудачу любую книгу Аксакова,- если я выберу наудачу его живописные, звучные, мерные слова, полнозвучные слова самого красивого в мире языка - русского, с этим волшебником и весь мир и я сам - сразу все делается красивым и счастливым. Ковер-Самолет развернулся, и душа радостно летит в просторе. Верное слово доброго волшебника расскажет, как красив любимец русской старины - белый лебедь, начнет ли он купаться, начнет ли потом охорашиваться, распустит ли крыло по воздуху, как будто длинный косой парус. Расскажет, как сторожевой гусь подает тревогу, а если шум умолк, говорит совсем другим голосом, и вся стая засыпает,- как горячо любит утку жадный селезень, чья голова и шея точно из зеленого бархата с золотым отливом,- как, взлетая, срывается с земли стрепет, встрепенется, взлетит и трепещет в воздухе как будто на одном месте, а сам быстро летит вперед,как с вышины, недоступной иногда глазу человеческому, падает крик отлетных журавлей, похожий на отдаленные звуки витых медных труб,- как влюбленный кричит, точно бешеный, с неистовством, с надсадою, коростель, быстро перебегая, так что крик его слышен сразу отовсюду,- как плавает смелыми кругами в высоте небесной, загадочная птица, копчик,- как токует в краснолесье глухарь,- как токует еще Державиным воспетый тетерев, дальним глухим своим голосом давая чувствовать общую гармонию жизни в целой природе,- как рябчики любят текучую воду, сядут на деревьях над лесной речкой, слушают журчанье, грезят и спят,- как приятно воркует лесной голубь, вяхирь - по зорям и по ветру слышно издалека,- а горлинка, похожая на египетского голубя, с которым охотно понимается, воркует не так глухо и густо, а тише и нежнее,- как дрозд, большой рябинник, весело закличет "чок, чок, чок",- как звонко поют в зеленых кустах соловьи на берегах Бугуруслана.
Когда ярко горит Солнце - не только в комнате, но и в душе становится светло. Когда смотришь на лицо, полное настоящей доброты, самому хочется быть добрее, быть добрым. Когда слушаешь песню, невольно и сам запоешь. Когда внимательно читаешь страницу такого высокого художника-поэта, как Аксаков,- строки его, хотя бы написанные прозой, превращаются в песню, в стих. Я раскрываю "Семейную хронику" и вижу слова: "…Освежительная тень, зелень наклонившихся ветвей над рекою, тихий ропот бегущей воды, рыба, мелькающая в ней… наконец обожаемая… его жена, сидящая подле…" В этих простых словах столько внутренней певучести, что немедленно у меня возникают стихи:
В своей книге "Детские годы Багрова-внука" Аксаков рассказывает, как он в детстве полюбил мир и весь мир ему открылся. Через любовь природа и весь мир ему раскрылись и уже не закрывались никогда. Малютка, он тяжело был болен, он почти умирал. Заметив, что чистый воздух и дорога ему полезны, мать возила его то в подгородные деревушки, то к знакомым помещикам. И вот однажды, когда он очень ослабел, должны были остановиться, его вынесли из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны и положили его почти безжизненного. Он вспоминает: "Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо она молилась, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться - и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву…" В этот заветный час, впервые поняв, как красив Божий мир и какая великая сила - любовь, твоя любовь к другим и любовь других к тебе, малютка стал тем ясным и добрым Аксаковым, который потом, через целые полстолетия, написал свои замечательные книги, где любовь и красота светят, как в небе Солнце и Луна. Он намучился жалеть каждого воробушка, каждого щенка или котенка, всякое живое существо. Этой своей любви, нашей русской любви, которая есть вместе с тем жалость, Аксаков не изменял за всю свою жизнь. И когда он умер, его родная семья была - вся Москва, которая жалела о разлуке с ним. А незабвенные его страницы говорят нам, что он по-прежнему жив, и своим лицом, своей цельною жизнью, своими певучими созданиями он явственно говорит нам, что хорошо - любить.
Париж, 1924, 23 марта
ПРИХОТЬ ПРИРОДЫ
Были жаркие, точно летние, дни, когда я приехал на побережье Океана 17 апреля. Часы прилива, эти ежедневные и еженощные праздники вздымающегося влажного сапфира, в преломленье рассыпающего аквамарин и зеленчак и бросающего на желтоватый песок разорванное белое кружево, сразу утолили душу, уставшую и потускневшую за полуторагодовое круженье на торжищах парижской жизни. Магическая власть Океана - исцелить в несколько часов. Вчера и третьего дня, проходя, как шаткая тень, по бульвару Пастер или по аллеям Люксембургского сада, чувствовал себя ненужным и бесприютным, без русла и вне гармонического совпадения с чем-нибудь большим, где был бы частью желанного мною. Сегодня, вдыхая бодрящую свежесть морского духа и слушая зачарованно, слушая ненасытно широкий шелест волны и далекие гулы вскипающих валов, идешь упругим, веселым шагом, чувствуешь самого себя внезапно окрыленным; вернулась молодость, вернулась свежесть жизни, манит и близь и даль, и размерный говор Океана вводит мысль и мечту в емкое русло мирового бытия, говорит о благотворном единстве Солнца, Звезд, Воды и Земли, и человеческой души, ткущей свою пряжу, чтоб новыми и новыми узорами сверкал неумирающий ткацкий станок Времени и Пространства.
Цвело Божье дерево, тамариск. Истинно Божье дерево. Цвел тамариск и в мае и в июне, красовался душистыми розоватыми гроздьями и в июле и в августе, цвел в сентябре, неутомимый цветет и в прихотливом, явившем новое красное лето, октябре. Шателей - он царство цветов. От апреля и по сегодня то тут, то там, то в одну неделю, то в другую желтели, синели, белели, золотились, багрянились, красками пели глазам - сирени, каштаны, акации, гранатовые деревья, бузина, боярышник, липы, клены, тополя, цвел испанский дрок, цвели сосны, кроме белой и желтой акации, цвели огромные деревья акации розовой, какой я не видал даже на Яве, в лучшем ботаническом саду Земного Шара, в Бейтензорге; по многочисленным канавам и рвам, разделяющим частные владения, умиротворяющий знак единенья, лазурились ирисы; в разных виллах, разные и по-разному узорные, цвели розы, маленькие алые - целой стеной, крупные красные - отдельными чашами, они же - целыми кустами, по темным стенам и крышам ветхих, полузабытых сараюшек, и высокие кусты целомудренно-прохладных белых роз, и из всех наилучшие, пленительно воспетые нашей страстной поэтессой, Миррой Лохвицкой, чайные розы, желтизны нежной и с запахом заколдовывающим; и краса наших садов, настурции; и гордые мальвы, растущие выше здешних домов; и наши подсолнечники, много-много подсолнечников; идешь по полям, слушаешь весеннего жаворонка, поющего и летом, долго - и сияет тебе издали радость горячего золота, затягиваясь дымкой в душе, дымным налетом грусти, потому что и грустно, не только радостно, эти золотые бубны подсолнечников издали гласят о родном, о потонувшем, невозвратном.