Я узнал, что с Вериано Лючия познакомилась в университете, они раньше работали в одном корпусе, это потом она перешла в институт филологии. О, у них была великая любовь, но, как всякая великая любовь, отношения не могли долго продержаться на очень высоком уровне душевного безумия. Да, настоящая любовь — это безумие, болезнь, которая не лечится лекарствами, но зато прекрасно и довольно быстро излечивается самой жизнью, у которой для этого есть множество уловок. Какую из своих уловок жизнь припасла для Лючии и Вериано, я пока не знал, но понимал уже, что черная кошка, пока для меня безымянная, пробежала меж ними около года назад. Рассказывая именно о том времени, синьора Лючия менялась в лице и становилась похожа на статую римской аристократки, которую я как-то видел в Флорентийском музее, но имени которой не запомнил.
Если бы я имел возможность задавать Лючии вопросы, то выяснил бы, конечно, что произошло, и главное, почему ее собственный муж подозревают любимую в прошлом жену в ужасном преступлении. Но спрашивать я не мог, спрашивала Лючия, и мне весь вечер пришлось напрягаться, чтобы не отойти ни на миллиметр в сторону от легенды номер четыре, которую я принял на вооружение. Детский психолог, работающий в средней школе с трудными подростками. Гм… Холост. Любитель классической музыки и хорошего вина. И женщин, само собой — это не обсуждалось, поскольку считалось очевидным.
Два момента я отметил особо. Первый: Лючия всячески избегала упоминаний о нынешнем феврале — что-то тогда произошло, это я понял. Сначала я подумал, что все естественно: синьор Лугетти сказал, что в феврале жена от него ушла. Да, но имя супруга не вызывало у Лючии ровно никаких эмоций, даже отрицательных. Объяснение не годилось.
Это один момент. Второй: синьор Балцано. Конечно, я не упоминал этого имени, но, переводя разговор с предмета на предмет, с женщин на мужчин, со случайных встреч на любимых гостей, с лысины на густую седую шевелюру я уже через час нашей непринужденной беседы убедился в том, что своего сегодняшнего посетителя Лючия никак с моими намеками не ассоциирует. Она даже сказала — без моего к тому даже косвенного понуждения, — что никто к ней не заходит, вы, синьор Кампора, были первым и последним за несколько недель, и я не стал ей напоминать, что меня-то она выпроводила именно под тем предлогом, что ждет гостя, который и появился вскоре… но я, естественно, не стал вводить Лючию в искус лжи, не хочет упоминаний о синьоре Балцано, и ладно, отмечу это обстоятельство, как еще одну вешку в расследовании. Тем более интересно, что это за человек, чью фамилию знал Сганарель и кого напрочь успела забыть уважаемая синьора. Человек, исчезающий из лифта и проходящий сквозь стену.
Не скажу, что после моих раздумий и раскладок что-то начало проясняться. Скорее наоборот. У меня сложилось четкое впечатление: Лючии есть что скрывать. Было в ее жизни нечто, о чем она вспоминать не хочет. Какое-то отношение к этому имеет синьор Балцано, о котором нужно непременно навести справки (и кстати, выяснить, как ему удалось исчезнуть, не спустившись ни в лифте, ни по лестнице, да и скрытой дверью из восьмой квартиры имело бы смысл поинтересоваться).
И что-то еще мне нужно было вспомнить, я подумал об этом, уже лежа в постели, погасил свет, за окном еще не наступила ночная тишина, но улица уже немного угомонилась, и ровный шум сменился спокойным шелестом. Перед сном всегда приходят в голову странные мысли — может, реальные, может, уже созданные просыпающимся сонным воображением. Есть два вида фантазий, я твердо был в этом убежден. Дневные фантазии — рациональные в своем большинстве, в них есть суть, которую можно выделить. А есть фантазии ночные, просыпающиеся в тот момент, когда засыпают дневные воспоминания. У ночных фантазий (не всегда это сны, я имею в виду скорее то, что возникает в воображении в дремотном состоянии, когда мозг переходит на иной режим работы), так вот, у ночных фантазий своя логика, совершенно не совместная с дневной, логика иррациональная, но, тем не менее, столь же жесткая — просто правила другие, как у геометрии Реймана по сравнению с геометрией Евклида. Так вот, я хочу сказать, что, погрузившись уже наполовину в мир ночных фантазий, я вспомнил слово из вечернего разговора с Лючией, и слово это сразу открыло ящик ассоциаций и предположений, открыло и… И все. Утром я продрал глаза с определенной мыслью: что-то я упустил, что-то важное, что-то такое, что могло бы сразу разрешить загадку синьора Лугетти, слово это было сказано вчера, сказала его Лючия, да. Засыпая, я это слово вспомнил. Проснувшись, забыл напрочь.
И вспоминать бессмысленно. Я могу перебрать в памяти весь наш разговор, могу воспроизвести любую интонацию или поворот головы… и все будет точно — не как в аптеке, а как в Парижской палате мер и весов. Но это слово я не вспомню усилием мысли, это слово не будет для меня существовать — именно потому, что я уже упустил его, оно выскользнуло, упало, растворилось и как бы перестало существовать. На время. Я все равно вспомню, я это знал точно, не впервые со мной происходило такое. Вспомню. Но скорее всего, когда разрешу проблему, все встанет на свои места, и тогда, поглядев на один из кирпичиков, тщательно уложенных в стену доказательств, я хлопну себя по лбу и скажу — мысленно, конечно: "А ведь именно это слово…" И насколько быстрее я смог бы построить стену доказательств, если бы…
Мне нужно было многое успеть, я торопился, но мимо восьмой квартиры прошел медленно, прислушиваясь, Лючия, должно быть, еще не встала, время действительно было ранним — половина восьмого. На месте Сганареля сидела огромных размеров женщина лет тридцати — впрочем, при таких габаритах определить возраст трудно, скорее всего, она была моложе, чем выглядела. Я вежливо кивнул, но был остановлен тонким голосом, удивительно красивым — ну просто Кабалье! — и совершенно не подходившим к массивному, как атомная бомба, телу:
— Простите, синьор…
Я обернулся.
— Вы наш новый жилец? Из одиннадцатой квартиры, верно?
— Да, — сказал я, — мое имя Джузеппе Кампора.
— А мое Чечилия Чокки.
Чокки. Так кого же на самом деле имела в виду Лючия? Неужели не Сганареля, а эту женщину? Нет, она определенно говорила о мужчине.
— Чокки, — повторил я. — Очень приятно.
Что-то толкнуло меня под ложечкой, и я спросил, хотя секунду назад не собирался делать ничего подобного:
— Скажите, синьора…
— Синьорина.
— Прошу прощения. Скажите, синьорина Чечилия, синьор Балцано уже ушел?
Ни на секунду не задумавшись, синьорина Чокки ответила, глядя на меня ясным взором, в котором я не разглядел ни тени подозрения:
— Конечно, он ранняя пташка.
— В какой, вы сказали, квартире он живет?
— Я разве сказала? — удивилась синьорина Чокки и, подумав, добавила: — Но синьор Балцано здесь не живет.
— Да? — удивился и я, в свою очередь. — Значит, он приходит к кому-то в гости?
— К кому-то, — хмыкнула синьорина Чечилия. — Ясно к кому.
Я молчал, продолжал смотреть вопросительным взглядом, и, естественно, получил полную информацию, которая только добавила туману:
— К синьоре Синимберги, естественно. Только…
Она понизила голос, отчего он стал похож на тихое пение сирен:
— Наверно, они ссорятся, иначе отчего бы бедняге бродить ночами по коридорам, а не спать в…
Должно быть, ей пришло в голову что-то, по ее мнению, непристойное, потому что синьорина неожиданно смутилась, лицо ее пошло красными пятнами, и она скомкала фразу:
— …в общем, это их проблемы, верно?
Мне пришлось согласиться, что, конечно, это их сугубо личные проблемы, и если, бродя ночью по коридорам, синьор Балцано не мешает спать остальным…
— Нет, конечно, — возмутилась такому предположению Чечилия.
— …Тогда это только их и касается, — закончил я.
Чечилия промолчала, и я отправился по своим делам, размышляя о том, за каким, действительно, фигом нужно странному синьору Балцано бродить ночами по пустым и плохо освещенным коридорам.