Стрелок раздувал ноздри.
Барабан продолжал свой глухой отрывистый напев.
— У-а, му ну-а, а-а.
Слова эти потрясли дикарей. Даже без перевода в них чувствуется огромная, убедительная сила.
Бельмоносец поднял руку с факелом к небу, а потом резко опустил ее долу и произнес еще одну формулу. Такую же короткую и внушительную, как первая.
Стрелок закрыл глаза и шумно втянул воздух широкими лоснящимися ноздрями. После чего перекусил тетиву своего лука и то, что осталось, положил к ногам приплясывающего Уильяма.
Тот постепенно начинал приходить в себя и понимать, хотя бы отчасти, что происходит вокруг. Тело его горело, голова кружилась, кажется, муравьиные укусы были слегка ядовиты.
Первая мысль, которой удалось прорваться сквозь пелену своеобразного опьянения, была о том, что если его и убьют, то не прямо сейчас.
Вторая была еще трезвее: главное, чтобы не съели. Как христианина, его, по понятным причинам, более, чем все другие, страшил именно такой способ смерти.
Седой старик, Кидд про себя окрестил его «одноглазым», подошел к нему почти вплотную, взял в свои сухие пальцы львиную лапу и с силой провел по труди белотелого гостя.
Трудно сказать откуда, но у Кидда возникло понимание того, что эту боль надо стерпеть обязательно.
Он даже засмеялся, когда по груди побежали вниз тоненькие струйки крови.
Все племя пришло в неистовство, они получили то, что хотели, — исцарапанный колючками, ошалевший от наркотических насекомых, шотландский матрос поневоле осчастливил целый поселок на южном побережье Мадагаскара.
Проснулся Кидд от истошного птичьего крика. Разумеется, некоторое время он не мог сообразить, где находится. Он лежал на циновке в небольшой круглой хижине, сквозь многочисленные щели в плетеных стенах которой внутрь проникали солнечные лучи.
Стало быть, утро.
Птицы, вероятно, сидели на деревьях вокруг хижины. Они первыми почувствовали, что человек внутри проснулся.
Кидд попытался встать, но не смог. Боль как бы вспыхнула по всей поверхности тела. Осторожно подняв голову, он попытался осмотреть себя.
Зрелище его не восхитило. Вся кожа была буквально исполосована. Самые большие царапины, на груди и бедрах, были залеплены какой-то кашицей.
Как выяснилось несколько позднее, это было лекарство. А выяснилось это следующим образом. Плетеный полог откинулся, в хижину вошли одна за другой три молодые женщины. Вели они себя в высшей степени почтительно. В глаза больному они смотреть не смели, зато смели к нему прикасаться. Причем только языком. Они быстренько слизали вышеупомянутую кашицу с его царапин и, усевшись в углу, начали готовить новую порцию. Они засовывали в рот длинные бледно-зеленые побеги и быстро-быстро сжевывали. После чего сплевывали полученную массу в широкую глиняную миску.
Когда работа была закончена, они исчезли.
Кидд недолго оставался один. К нему явился старик с бельмом. Он тоже вел себя почтительно, хотя в глаза смотрел и заговаривать смел. Даром что ни слова из его речений лежащий был понять не в силах.
Наговорившись, старик взял стоявшую в углу глиняную миску с лекарством, перемешал содержимое, а потом начал наносить на раны Кидда тоненькой деревянной дощечкой.
— Ну?! — удивился старик, когда Кидд непроизвольно застонал от боли. Когда он застонал второй раз, лекарь отложил палочку, вышел из хижины и вскоре вернулся с одной из девиц. Открыл ей рот, как дрессированной, и стал тыкать пальцем в великолепные, жемчужина к жемчужине, зубы. Мол, не надо обижаться, дорогой гость, для производства лекарства мы привлекли самые лучшие челюсти племени. Больно быть не должно.
Кидд понял его и в дальнейшем старался не стонать.
Эти процедуры продолжались три дня.
Лечебный эффект был потрясающий. Целебные травы в смеси с девичьей слюной мгновенно затягивали раны. Ни одна не воспалилась.
Несмотря на все оказываемое ему внимание, Кидд пребывал в состоянии, далеком от эйфорического. Ему не было страшно, но почему-то казалось временами, что его лечат, чтобы сожрать здоровым. Такая своеобразная дикарская этика.
По утрам и вечерам он молился, как было принято у них в доме, в основном повторяя молитвы, которым научила его кормилица. Интересно, что девушки, дважды в день облизывавшие его, сразу поняли, что в эти моменты его беспокоить нельзя, это ему понравилось, и он начал проникаться к ним симпатией. Они даже перестали быть для него на одно лицо. Он даже дал им имена — Клото, Лахесис и Атропо. Откуда он их взял, он бы и сам затруднился ответить. Из старинной книги, случайно найденной в отцовской библиотеке, может быть.
Одноглазый тоже частенько его навещал, подолгу разговаривал и, несмотря на то что Кидд ему не отвечал ни словом, ни жестом, по всей видимости, оставался весьма доволен беседами.
Он похож на жреца, понял Уильям. Оставалось спросить, кем этот жрец считает своего белого гостя.
На четвертый день жрец явился к нему в особо пышном наряде, помог Кидду подняться и вывел из хижины. Оказалось, что она находится не в поселке, а на плоском возвышении шагах в двухстах от него. Рядом с ней лежал большой плоский камень, земля вокруг него была пропитана кровью и усыпана перьями. Чуть в стороне — сухое дерево, утыканное черепами, человеческими и не только.
От поселка к хижине вела узкая тропинка по гребню базальтовой скалы.
Как раз в тот момент, когда Кидд был выведен на свежий воздух, по ней двигалась странная процессия. Впрочем, ничего странного в ней не было. Впереди шагала беременная женщина, опираясь на древко копья, за ней двое мужчин несли на носилках третьего, следом шли двое молодых дикарей, оба несли в руках по паре связанных за лапы кур.
— Упа-пу, — радостно сказал жрец и согнулся в легком полупоклоне.
Несмотря на все выказываемое ему почтение, Уильяму стало не по себе. Явно ему сейчас придется участвовать в деле, в котором он ничего не смыслит. Может быть, сразу и обнаружится, что зря с ним обращались как с важной персоной и совершенно напрасно лечили.
Клото, Лахесис и Атропо разжигали костер рядом с жертвенным камнем. Одноглазый о чем-то беседовал с черепами, украшающими скелет дерева.