Искренне Ваш.

123

У. ТЕККЕРЕЮ

Девоншир-террас,

26 января 1843 г.

Мой дорогой Теккерей, я ездил на несколько дней в Бат. Не забывайте, что я жду Вас к обеду в воскресенье, ровно в шесть. Будут одни свои.

Преданный Вам.

124

ДОКТОРУ САУТВУДУ СМИТУ

Девоншир-террас,

1 февраля 1843 г.

Мой дорогой доктор Смит,

Я прочитал прилагаемое с большой болью и с ощущением, что все это совершенная правда.

Боюсь, однако, что не могу взяться за это дело. Во-первых и главным образом потому, что я занят по горло своей работой, преследующей те же цели, но иными средствами. А во-вторых, оттого, что вопрос этот затрагивает большую часть населения нашей страны. И я очень боюсь, что, пока правительства не сделаются честными, парламенты - чистыми, пока на свете не станут меньше прислушиваться к сильным мира сего и больше - к малым, при существующей ныне оплате труда ограничивать рабочий день, несмотря на всю его чудовищность, было бы еще большей жестокостью. Кругом такая нужда, такие тяжелые условия жизни, так свирепствует бедность - словом, миллионы людей с таким трудом сводят концы с концами, что я, право, не знаю, как можно мешать им заработать лишний полупенсовик в неделю. Необходимость все изменить в корне я вижу ясно; вместе с тем у меня не поднялась бы рука сократить заработки какой-либо семьи, когда средства к существованию у нее так скудны и неопределенны.

Я буду рад познакомиться с материалами и получить возможность изучить их. Я думаю, что они не упадут на каменистую почву, если Вы пришлете их мне.

Всегда преданный Вам.

125

ХЕБЛОТУ БРАУНУ

...(2-я тема). Если в первой теме поселок Эдем показан на бумаге, то во второй мы его видим таким, каким он оказался в действительности. Мартин и Марк изображены обитателями жалкой бревенчатой лачуги (для образца можете посмотреть виньетку, которую принесли Чепмен и Холл), стоящей на плоской-плоской равнине в жалком болотистом лесочке с низкорослыми деревцами в различных стадиях загнивания, на берегу мутной речушки, которая протекает у самых дверей; кругом, разбросанные там и сям меж деревьев, стоят не менее убогие лачуги и на самой развалившейся и запущенной из них красуется надпись: "Банк и Национальная кредитная контора". На улице перед домом, в соответствии с местным обычаем, стоит грубо сколоченный шкафчик, уставленный всяческой утварью - чайником, кастрюлей и тому подобным, все весьма непритязательное. На доме, рядом с дверью, прибита написанная от руки вывеска: "Чезлвит и Кo, архитекторы и землемеры", а перед хижиной на колоде, напоминающей плаху, лежат инструменты Мартина - два-три заржавленных циркуля и т. д. На трехногом табурете подле этого пня сидит, подпершись рукой, Мартин, без пиджака, обросший и нечесаный - картина отчаяния, - и глядит на реку с одной мыслью, что она течет в направлении к родине. Между тем мистер Тэпли, увязнув по колени в грязи и траве и готовясь своим топориком свершить какой-то совершенно невозможный подвиг, повернул к нему свое лицо, полное неистребимой жизнерадостности, и заявляет, что ему очень весело. Марк единственное светлое пятно в пейзаже. Все остальное - скучно, убого, омерзительно, зловонно и совершенно безнадежно. Кругом болезни, голод, запустение. День чрезвычайно жаркий, и все полураздеты...

126

К. К. ФЕЛТОНУ

Лондон, Девоншир-террас, 1,

Йорк-гейт, Риджент-парк ,

2 марта 1843 г.

Мой дорогой Фелтон,

Не знаю, с чего начать, поэтому бросаюсь вниз головой в это письмо, со страшным плеском, в надежде, что вынесет.

Ура! Всплыл, как пробка, с "Норт Америкен Ревью" в руке. Достойно вас, мой дорогой! Большей похвалы я не могу высказать, даже если стану Вас расхваливать до конца этой страницы. Вы и представить себе не можете впечатления, которое произвела Ваша статья здесь.

На днях заезжал Бругам с номером журнала (полагая, что я еще не видел его) и, не заставши меня, оставил записку, в которой говорится и о статье и об авторе ее в таком тоне, что у меня сердце порадовалось. Лорд Эшбертон (чей ставленник давал заметку в "Эдинбургское обозрение", от которой они впоследствии отреклись) тоже писал мне, и в том же духе. Были также и многие другие.

Я чувствую себя превосходно и в смысле здоровья, и в смысле настроения, изо всех сил дую "Чезлвита", и мне все время приходят в голову всякие смешные вещи. Что касается новостей, у меня их, право, нет, если не считать, что Форстер пролежал с ревматизмом несколько недель и теперь, как я надеюсь, поправляется. Мой маленький капитан, как я его называю - тот, с которым я плыл и с которым у меня произошел известный эпизод с пробковыми подметками, - побывал тоже в Лондоне и под моей эгидой познакомился со всеми достопримечательностями. Боже мой! Если б Вы видели этих людей с лицами цвета красного дерева, тоже капитанов, которые с утра приходили сюда за ним и умыкали его к докам, рекам и в другие таинственные места, из которых он неизменно возвращался с глазами, полными слезинок рома пополам с водой и сложнейшим благоуханием разнообразнейших пуншей на устах! Он лучше всякого театра - у него удивительная манера повязывать носовой платок на шею от радостного смущения и потом забывать, куда он девался; еще он любит напевать песенки на мотивы, им не принадлежащие, давать сухопутным предметам морские наименования и никогда не знать, который час, так что в полночь он может вдруг вздумать, что всего лишь семь часов вечера. Словом, чудачеств у моряка хоть отбавляй, и в каждом из них чувствуется мужественность, честность к добродушие. Мы водили его на "Много шума из ничего" в Друри-Лейн. Но я так и не понял, что побудило его после того, как он с напряженнейшим вниманием следил за первыми двумя явлениями, вдруг повернуться к нам и спросить, "не польская ли эта пьеса"...

Четвертого апреля я должен председательствовать на торжественном банкете в пользу типографских работников, и если б Вы сидели за этим столом, как бы я похлопал Вас по плечу - еще сильнее, чем я хлопнул Вашингтона Ирвинга по его драгоценной спине в Сити-отеле в Нью-Йорке!

Вы меня спрашиваете (как мне нравится говорить: "спрашиваете", словно мы в самом деле сидим и разговариваем друг с другом!) - о Маклизе. Он так непоследователен, его сильное искусство так эксцентрично, что, делая мысленно смотр его картинам, я даже не могу сказать Вам о его направлении в целом. Впрочем, ежегодная выставка Королевской академии состоится в мае, и тогда я постараюсь дать Вам представление о нем. Это необыкновенное существо, и от него можно ожидать чего угодно. Но, как все необыкновенные существа, он следует собственным путем и проламывает самые неожиданные бреши в стене условностей. Вы, наверно, знаете книгу Хоуна *. Ах! Я наблюдал сцену на его похоронах, несколько недель назад, в которой комичное так перемешалось с торжественным, что до сих пор, если я вдруг вспомню о ней за обедом, я начинаю давиться. Мы с Крукшенком отправились на похороны, а так как бедняга Хоун проживал в пяти милях от города, я повез Крукшенка в своей карете. День выдался такой, какой из уважения к матушке-природе, я надеюсь, бывает только в наших местах: грязный, туманный, мокрый, темный, холодный и невообразимо унылый во всех отношениях. Надо сказать, что Крукшенк обладает парой огромнейших бакенбард, которые в такую погоду стелются вдоль его шеи и торчат наподобие разоренного птичьего гнезда. Крукшенк и в нормальном состоянии смахивает на чудака, но промокший до нитки, не знающий, то ли ему веселиться (а со мной он всегда очень веселый), то ли погрузиться в важную сосредоточенность (как-никак на похороны едем!), совершенно неотразим; при этом он роняет замечания самого диковинного свойства, без какого бы то ни было поползновения на остроумие, - напротив, с некоторой претензией на глубокомыслие. Я всю дорогу плакал настоящими слезами от невыносимого ощущения его комичности; но когда гробовщик (Крукшенк, у которого на глазах были слезы, ибо Хоун в самом деле был старинным его приятелем, шепнул, что этот гробовщик - "тип" и что "надо бы с него набросок сделать"), - когда гробовщик напялил на него длинный черный плащ и прицепил ему на шляпу длиннющую черную ленту, я боялся, что мне придется выйти. Мы прошли в небольшую комнатушку, где собрались друзья и близкие, и там было достаточно грустно, ибо в одном уголке горько плакала вдова с детьми, а в другом равнодушно беседовали о своих делах наемные плакальщики, которым до покойного было не больше дела, чем похоронным дрогам; такого душераздирающего контраста мне не доводилось видеть. Бывший тут же англиканский священник, со своими белыми лентами и Библией под мышкой, обратился к Крукшенку и громким, отчетливым голосом произнес:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: