— Стой, кто идет? — торопливо окликнул Петко.

— Свой! — получился энергичный ответ. Голос показался часовому знакомым.

— Вернись назад! Молчат. Идут.

Он рассмотрел вооруженных людей.

— Ште стрелям! — кричит Петко.

— Б'лгарин си? — спросил Петка тот же энергичный голос.

— Б'лгарин сме!

— А если болгарин, так знай, что идут свои комиты, борцы за свободу наших братьев…

По тропинке один за другим шло много людей. Впереди шел, весь в золоте и оружии, высокий усач-македонец. С ним рядом шел…

— Отец! Дядя Михалю!.. — крикнул часовой и остолбенел.

— Петко, здравствуй! — в один голос крикнули дядя и отец; последний подошел и поцеловал его.

— Ну вот и хорошо, что ты здесь: еще комита у нас есть! — сказал дядя, стискивая руку Петка.

Петко стоял и ничего не понимал…

— Стой… Нельзя идти… Дисциплина… Стрелять буду, — бормотал он, как во сне.

Дядя тем временем взял у него ружье, схватил его под руку и повлек за собой по тропинке, по той самой тропинке, по которой вчера пришли старик и женщина с детьми…

Петко ничего не сознавал и не понимал, что ему говорили отец и дядя.

На отце он увидал дорогой дедушкин ятаган, и на сердце у него стало хорошо: он верил отцу и дяде, и только теперь понял, что он идет на правое дело — спасать братьев.

Смерть актера

(Памяти М. Н. Акимова)

Тучки небесные, вечные странники!..

Лермонтов.

Так и умер в пути, вечный странник!

Из Баку он приехал в Москву, подписал контракт на семьсот рублей в месяц во Владивостоке — и перед отъездом умер.

Молодой, талантливый, с первых шагов на сцене на ролях простаков стал известностью, а последние годы, перейдя на типичные роли, шествовал в славе.

И умер.

Внезапно, или от разрыва сердца, или от кровоизлияния в мозг, как часто умирают представители нервной деятельности нервного века, люди, живущие нервами и сердцем.

В своем номере, среди ролей, пьес, венков и подарков, напоминавших его успехи, рисовавших дальнейшую славу на пути его любимого дела — сцены.

Умер внезапно, неожиданно, и только тридцати восьми лет…

Его вдова, задыхаясь от слез, мне говорила:

— Сразу как-то… И ведь совершенно здоров был… Ходил по комнате. Вдруг остановился, схватился за лоб, пожаловался на головокружение, — да так комочком свернулся и упал… Сразу без чувств… Явился доктор… Банки поставили — кровь нейдет… И доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг…

Эта внезапная смерть поразила бедную женщину.

* * *

Вечные странники!

И после смерти не было покоя человеку!

Отель, этот ящик, разделенный перегородками, взволновался.

Соседи по коридору, удовлетворив свое любопытство, забегали, засуетились, послышался озлобленный шепот:

— Это что же такое! Покойник в номерах на ночь! Разве это допустимо? Убрать его, убрать! — шипели жильцы.

— Конечно, вон отсюда, сию же минуту вон! — вторили жилицы.

Услужливые кавалеры побежали к хозяину.

Остальные шушукались в коридоре и у своих полуотворенных дверей.

Незнакомые — перезнакомились.

А из номера покойного слышался сдержанный, горький плач.

Часы били девять.

Явилась полиция. Еще доктор. Составили протокол. Покойного раздели, завернули в простыню и собрались уже нести в часовню полицейского дома.

Слезной просьбы вдовы, не знавшей законов и положений, как и все мы, — не уважили.

Едва-едва она выпросила позволение не так, в простыне, тащить тело в полицейскую часовню, а положить его в гроб.

А жильцы в коридоре ходили и шипели.

Принесли гроб. Положили. Отнесли в часовню. Перезнакомившиеся жильцы говорили, говорили долго.

Так шумит муравейник долго еще после того, как случайный прохожий наступит на него и уйдет.

Он уже далеко, а муравейник шумит.

Это старое здание, целомудренно пожарного стиля, помнящее еще нашествие Наполеона с двунадесяти языками. Желтое, промозглое, типичное городское здание.

Город мало заботится о своих полицейских зданиях — и внутренний, задний двор этого дома — руины.

Не чистые, благородные руины заброшенного замка — а руины жилья, населенного людьми и лошадьми, которым здесь и тесно и душно.

Особенно характерен в этом отношении задний двор.

И на другой день артисты и артистки, товарищи покойного, пришли сюда поклониться его праху.

Изящные дамы, одетые по последней моде, прошли по первому, более благообразному двору, скрылись под мрачной аркой, ведущей на задний двор, прошли мимо кучи грязной соломы, еще мимо кучи, мимо желтого облезлого здания каталажки с железными решетками в тусклых окнах, мимо конюшен, в самую глубь заднего двора, где приютилось крошечное здание часовни, обыкновенно занятой поднятыми на улицах и «неизвестно кому принадлежащими трупами».

На этот раз, положительно на счастье близких людей, в часовне стоял только один гроб — их товарища по сцене.

Обмыли покойного, одели, возложили венок.

Пришел батюшка.

Горячо молились за панихидой артисты. Эти вечные странники особенно понимали, особенно чувствовали своим сердцем такую смерть, такую обстановку.

Задний двор. Полицейская часовня. И лавровые венки.

А на другой день отпевание в соседней церкви.

Родные — южане не оставили в Москве тело покойного, они решили увезти его домой.

С севера дальнего в сторону южную.

«Ничего»

Я беседовал с известным Клофачем, моим старым добрым знакомым по Балканскому полуострову. Он только что вернулся с войны и зашел ко мне поделиться впечатлениями. Много интересного порассказал мне этот талантливый чешский публицист, европейски образованный человек. Более всего его поразило в русском лагере одно слово:

«Ничего»,

— Это — удивительное слово, и в нем непоколебимая сила русская.

— После боя под Хайченом я шел пешком среди отступающих солдат, — рассказывает он. — Жара — 53 градуса, воды ни капли целый день. Солдаты едва передвигают ноги, томясь от жажды под жгучими лучами, а шутки между ними не прекращаются.

— Устали? — спрашиваю я то там, то тут, желая их ободрить.

— Ничего! — отвечают они, ласково улыбаясь, и продолжают идти.

Перегоняю раненого. На одной ноге сапог, на другой — окровавленная тряпка. Он опирается на палку и ковыляет. На плече — винтовка.

— Что? Ранен?

— Пуля скрозь…

— Больно, трудно идти?.. Доктора не позвать ли?

— Ничего!

И тащится, едва передвигаясь.

На носилках, под Хайченом, несут раненого. Он — землисто-черный. Глаза затуманены. С ним рядом винтовка, — он ее держит. Надо сказать, что и раненые солдаты, как я наблюдал, никогда не расстаются с ружьем. Носилки остановились. Я подошел к нему, спрашиваю о здоровье и получаю в ответ шепотом одно слово:

— Ничего.

А у него страшная рана осколком гранаты в ноги и в живот. Мне рассказывали несшие его санитары, что он не хотел выпустить из рук винтовки, а все просил только доставить ему сапоги, которые остались на позиции.

И всюду, везде я слышал это удивительное русское слово:

— Ничего!

— Вот и ваш В. И. Немирович-Данченко, в китайском сером шелковом костюме, в белой английской шляпе, всегда везде впереди стоит на вершине сопки, делает заметки в свою книжку, а кругом рвутся гранаты, жужжат пули. Ему кричат снизу: «Василий Иванович, опасно, уходите!», — а он продолжает писать, отмахнется рукой и отвечает:

— Ничего!..

Когда японцы наступали к Ляояну, я, в разговоре с одним из крупных генералов, волнуясь, говорил:

— Ведь Ляоян, пожалуй, японцы возьмут. Ведь это очень нехорошо для нас.

И получил, с милой, спокойной улыбкой, знакомый ответ:

— Ничего!

И теперь, когда Ляоян взят и это нисколько не повредило плану кампании, я понял смысл ответа генерала, его покойную улыбку и это удивительное:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: