Тут подошла Хозяйка и стала растирать кабанчикам спины. Покончив с ними, она перекинулась на чурбак: отмыла и его от курицыной крови.
Потом из открытого окна Вэфкиных владельцев загремела музыка: это к Седовласому приехал сын с приятелями, — на них побрехивал с утра Мопед.
Бобка выбрался из конуры и ушел в ее тыльную тень, подальше от роющего землю Хозяина: а то как бы не угодить под его недовольство. Бобка знал, что работающему Хозяину надо время от времени на кого-нибудь сердиться и покрикивать; может, для того, чтобы шибче шло время работы.
За конурой Бобка прилег и вслушался. Он уже освоился с этим сочным звучанием, различая в нем приятные моменты: равномерно-двойные мягкие удары, шуршащий стрекот кузнечиков, какие-то зычные древесные скрипы, схожие с колыханием калитки на ветру. Чудилось что-то время от времени обильно взметенное и медленно затем осыпающееся, но живое, словно это взметалось в радости мелкоживущее крошево; и еще будто шлепали лапой или ладошкой по просвеченно-обитаемой озерной воде. Тянул там человек и свои невнятные слова, завывая нежным голосом. Бобка не разбирал слов, которые повторялись из раза в раз — «Ненаглядная сторона моя», — он лишь чуял отрадную заботу певчего человека о себе и о каком-то своем отдаленном существовании. Но через песню Бобка понимал и свое радостное удовольствие слуха; оно указывало на то, что напеваемая отрадная забота касается и самого Бобки, а может, и всего известного ему окружающего мира.
Бобка рассеялся вниманием, уткнувшись мордой в лапы, но, как только Мальчик подошел к нему расстегивать ошейник, сразу очнулся. Пришло обычное время едовой прогулки. Мимо зарывающегося в землю Хозяина Бобка поскакал к калитке.
Он теперь не сразу спешил на станцию; бежал сперва берегом озера, потом заворачивал в лес и до самой дороги на станцию бежал лесом, будоражась обилием разогретых запахов. Стояла жаркая густая глушь зрелого лета; земля, изошедшая сытостью трав и кустов, сама сомлела под ними в крошащейся суши, без дождей. Едва долетающие голоса с другого берега озера стали многолюдней.
Доносило фырчанье машин и нарочитые визги детей или женщин — звонкие, чистые, будто промытые надозерным маревом.
У трухлявого пня Бобка теперь не увлекался в сторону, правда, памятуя дорожную метку, отдыхал возле нее. Лежа, он держал в памяти, что надо и дальше бежать по дороге до мостика, а не обмануться короткой тропкой.
По мере приближения к станции Бобку все сильней стало грызть беспокойство памяти. Или ему привиделось, приснилось, а может, на самом деле случилось уже и забылось, но почему-то он помнил многих знакомых псов беспомощными, отъединенными… Что ли, это очередное самостоятельное понимание в голове? — озаботился Бобка. Как так они чудятся отдаленными, когда без них станцию и невозможно вспомнить! Прошло, может, несколько дней, как он был здесь в последний раз.
Бобка бежал к станции, и она надвигалась навстречу со своими подробностями: темно-серой кучей угля близ котельной, где зимами живал Бич, низким привокзальным заборчиком, утонувшим в кустарнике, хрустким гравием приземистой платформы, словно жующим подошвы: «гржим-гржим», а дальше среди путей — свисающий с железной перекладины морщинистый шланг, под ним лужица нагретой воды. Но из псов — никого, нигде… Тогда Бобка растерянно огляделся: увидев все в целости, вдруг вспомнил и осознал тот недавний, но с чего-то затерявшийся в памяти день…Ушел уже второй обитаемый поезд со своей суматохой ожидавших и проезжих людей. Приехавших увез автобус, а некоторые разошлись сами, натирая большими сумками ноги. На станцию снизошла тишь. Перекусившие псы легли в тень, утомившись мокрой тяжестью языков. Бобка уже заскочил за вокзальное здание, чтобы двинуться домой, как тут и увидел их — двоих, в грубой брезентовой одежде, в кожаных рукавицах, и чуть поодаль еще одного, усатого, с обнаженными до плеч руками. Усатый стоял подле машины, в ее кузове был большой ящик из жести, наподобие тех, что приезжают к задней двери гастронома и из них достают мерзло стучащее мясо.
Бобка понял, что такой облик в жару у них неспроста, а для какого-то особого дела; а когда передние, завидев его, приостановились и чуть расставили ноги, Бобка насторожился: в этих незнакомых взглядах он не увидел привычной жалости. Он уже хотел кинуться назад, в защиту песьей стаи, но тут третий, Усач, двинулся к нему, говоря успокоительные слова.
Не услышав в его голосе притворности, Бобка ему поверил. Усач обошел этих двоих, брезентовых, и Бобка стесненно попрыгал под его зовущее покровительство. Усач прибрал Бобку к себе, поглядывая то на культю, то в глаза; потом погладил, приговаривая понятные слова: «Ах ты, бедолага… Ну ничё, ничё — хорошая собачка». От чужой ласки Бобка сробел, насторожился, но присущий Усачу запах освоил, и когда те двое проходили мимо, неся с собою сеть на длинной палке, он прижимался к его ноге. Усач был еще не взрослый мужчина — без устойчивой матерости табака. От его обуви несло бензинным духом. У машины он снова присел перед Бобкой и потребовал у него «лапу».
Бобка поколебался, не решаясь совсем довериться незнакомцу, но культяпая лапа у него дрогнула, вспомнив потерянным концом давние уроки Мальчика.
Усач, заметив, стал настаивать: «Ну-ну, дай лапу, дай!» И Бобка не вынес ожидания: поднял бесполезную к устойчивости культю и положил ее на твердую ладонь усатого. Тот улыбнулся и потряс культю. Ресницы и брови у него были белесые, усы — светлые, жиденькие, но пушистые, от улыбки они разъехались, открыв посередке голую полоску.
Вдруг послышались испуганные голоса псов, громче всех Рыжего: он взвизгнул в панике, зарычал и излился сгустками затихающих воплей. Суматошно хрустел гравий, рассыпалась песья беготня, и сперто хрипели люди. С первым же визгом Бобка дернулся спасаться, но мгновением раньше сжалась хваткая ладонь человека. Как только Бобка оскалился, Усач окрутил его свободной рукой за туловище, выпустил культю, но тут же сжал до боли Бобкину морду. А еще через миг лапы оторвались от земли, Бобка очутился в ящике, и за ним захлопнулась дверца. Бобка наспех освоился с духом внезапной тьмы (чуялись брезентовые люди, томило давними запахами тухлой крови и неизвестных псов) — и подался скулить в светлую щель дверцы. Вскоре дверцу открыли, и Бобку сбило с лап грузное тело Рыжего, выкинутое из сетки. Бобка сразу вскочил выпрыгивать на волю, но натолкнулся на яростный замах одного из брезентовых — наверное, главного: он был рослый и кряжистый. Главный замахнулся увесистым деревянным молотком, который раньше торчал у него из-за пояса. Но что успел приметить Бобка, перед тем как обратно захлопнулась дверца: Усач придерживал руку Главного с молотком, выговаривая какое-то соображение.
Бобка остался с хрипящим Рыжим; тот лежал на боку и дергался, не в силах собрать под себя лапы. Прошло немного времени, издали снова доносились визги, горючие вопли; снова распахнулась дверца, и в Бобку полетел из сетки еще один ком шерсти — то было сероземное тело Бича, квелая морда его была в крови.
И еще долго тянулось страшное темное время, и едва слышалась отдаленная паника псов, и снова Главный вбрасывал из сетки в ящик очередного знакомца, а его помощник следил сбоку, чтобы никто не убежал. Из раза в раз Бобка глядел на вспотевший лоб Главного — старый, крепкий, — на пугающе отекшую переносицу меж настороженно затаившихся глаз. Низко со лба начинались волосы; рыжие, немного седые, они вились от своей могучей толщины и силы — вились мелко, густо и завораживающе-зло, как мясо из мясорубки.
Ящик заполнялся обмякшими бродягами, а псы помельче сразу вскакивали и забивались по углам, толкая друг друга, оскальзываясь в крови и огрызаясь.
Потом наружная суета стихла, в щель дверцы вполз курительный дух.
Брезентовые с Усачом спокойно разговаривали. Вскоре машина, немного повертевшись на месте, выбрала одно направление и поехала. Бобка притулился к стенке, боясь прилечь вровень с псами, лежа елозившими посередке; он был подавлен и ощущал одно-единственное веление: ждать, что будет дальше к лучшему. От тряски очухался Рыжий; на лапы он еще не мог встать, но, заподозрившись темнотой, поднял голову и наткнулся носом на Шматка, скучившегося в углу. Рыжий озлился, словно это Шматок его и оглушил, и, полулежа, стал жестоко трепать крохотного кудлатого кобелька. Ящик заполнился жестяным пронзительным визгом. Опираясь мордой на зажатую зубами мякоть Шматка, Рыжий стал утверждаться на непослушных лапах. Лапы оскальзывались…