— Не слушай их, божественный! — Придворный энергичными жестами обращался то к царю, то к нам. — Не может наш флот войти в эту мышеловку. Со вчерашнего дня я пытаюсь убедить твоих полководцев, что затевать здесь сражение безумно.
В продолжение беседы и царь и придворные стояли совершенно неподвижно, ни один мускул на их лицах не дрогнул. У меня промелькнула озорная мысль: а что, если под одеждами их кусают блохи? Сколько терпения нужно, сколько выдержки, чтобы стоять как вкопанные!
Только голос невидимого глашатая казался единственно живым в этом окаменении. Он неутомимо повторял слова говоривших то по-персидски, то по-гречески. Говорила Артемисия:
— Тебе ли, царь, бояться? У тебя тысяча кораблей, они как орешки расщелкают двести афинских дырявых посудин. Подумай, какая добыча уходит! Уходит именно из мышеловки, как правильно назвал пролив твой благороднейший и мудрейший советник. Упустишь сейчас афинян — ищи потом ветра в поле! К тому же по твоему повелению на этой скале воздвигли золотой трон с тем, чтобы, как в театре, ты мог наблюдать великое побоище и позорище афинян.
Раззолоченные придворные одобрительно загудели.
Седовласый придворный протянул руку, хотел возразить, но медлительный голос глашатая объявил, что царь выслушал, царь примет решение.
Прежде чем нас увели, мы оглядели с площадки скалы открывшийся перед нами мир. Далеко внизу на палубах пели медные рожки, на мачты ползли хвостатые вымпелы — царские корабли сигналили друг другу. А там, на горизонте, — темный Саламин и скучившиеся возле него низкие серые афинские суда.
Прибежал богато одетый мидянин, распорядился. Нас отвели в обширную ложбину. Здесь было приготовлено множество кнутов, кандалов, канатов, веревочных жгутов — все это для афинян, которых в этот день персы собирались взять в плен. Суетились палачи, кузнецы, надсмотрщики.
Приковылял главный палач — одноглазый, сгорбленный, длиннорукий, как спрут. Он заботливо усадил Мнесилоха на колоду, надел ему на ноги веревочный жгут и, деловито пыхтя, принялся крутить. Выражавшее терпение лицо Мнесилоха вдруг исказилось, и он заскрежетал зубами.
— Признавайся царю! — приказал Мнесилоху мидянин.
Мне хотелось крикнуть, что афиняне плюют на царей, но я понимал, что сейчас нужно молчать, молчать изо всех сил. И Мнесилох молчал и корчился от пытки.
Тогда я не вытерпел — задрожал от соболезнования, заорал, закричал что было силы.
— Эх, ты! — сказал мне со стоном Мнесилох. А другой палач ударил меня кончиком кнута.
— Стойте! — Это явилась Артемисия. — Царь царей приказал немедленно заключить этих перебежчиков в корабельную тюрьму. Освободите старика. Скорей!
Палачи отступили.
— А ты, царский слуга, — обратилась она к мидянину, — ступай доложи сыну богов, что, несмотря на пытки, перебежчики настаивают на своем.
Мидянин недоверчиво проворчал, помедлил, но отправился.
Нас окружили воины Артемисии в хвостатых греческих шлемах; ослабевшего Мнесилоха подхватили под руки и повели.
Но почему нас ведут крадучись, бегом, почему Артемисия торопит с тревогой: «Скорей, скорей!»?
МЯТЕЖНИКИ
И вот мы заперты в каморке на корме корабля. Каморка медленно поднимается и опускается; пустой кувшин перекатывается из угла в угол. Скрипит, двигается, стонет деревянное чрево корабля. В зарешеченное окошко видно, как взлетает зеленая волна и плескается к нам в окошко, а у каждого из нас тошнота притаилась в горле и голова мутится.
Куда плывет корабль Артемисии, мы не знаем, чувствуем только, что идет полным ходом и что весь персидский флот к середине дня пришел в движение.
Слышны мерные постукивания молотка, которым отбивают такт гребцам, чтобы они равномерно двигали веслами; скрипят уключины, и рабы поют негромко и протяжно, не заглушая шорох волн о деревянные борта.
— Эй, лягушонок! — Мнесилох так и впился в зарешеченное окошечко. — У тебя глаза прыткие. Разгляди-ка — мне против солнца не видать, — куда движутся вон те громоздкие корабли?
— Эти, с раскрашенными башенками и медными таранами?
— Да, да, эти.
— Налево. Они плывут налево.
— А что там налево? Смотри, Алкамен, смотри зорче, что там?
— Что там? А там пролив Саламина. Ясно вижу этот пролив. О Мнесилох, Мнесилох! Весь царский флот движется туда. Боги милостивые, как их много!
Мнесилох, услышав это, возвеселился:
— Слава тебе, Посейдон — повелитель волны! Как только все встанет на свои места, я принесу тебе хорошую жертву.
И, так как страх за афинян заставил меня горевать, Мнесилох ухватил мою голову, сунул себе под мышку и принялся гладить меня по плечам, — это означало у него ласку.
— Радуйся, Алкамен! Теперь, если даже и умрем, мы умрем недаром! А впрочем, зачем нам умирать? Море блистает, солнышко горячо. Стоит ли умирать? Раз уж нас не убили сразу, значит, мы еще нужны. Не кажется ли тебе подозрительным, что нас слишком поспешно увели от палача? И не кажется ли тебе подозрительным, что корабль Артемисии, на котором мы с тобой сидим, так быстро уходит, даже, вернее, удирает от царского флота? Не похоже ли все это на то, что у царя украли его пленников? А, Алкамен? Недаром эта — чуть было не сказал: размалеванная старуха, нет, нет, достойнейшая правительница, — недаром она так выспрашивала, любит ли меня Фемистокл. Не хочет ли она сберечь нас как выкуп для себя: а вдруг да победят афиняне? Уж эти азиатские греки — знаю я их — хитры, как бестии. — И старик окинул взглядом каморку, ища, где бы приютиться всхрапнуть. — Если так, — беззаботно рассуждал он, — остается положиться на волю бессмертных. Ох уж эти галикарнасские скупердяи! Хоть бы тюфячок бросили, старые кости покоить. Ну что поделаешь: кто играет с кошкой, должен сносить царапины!
Мнесилох часть одежд подстелил, другими одеждами укрылся и сделался похож на нахохлившуюся наседку. Вздохнул, укутывая ноги.
— Залетел воробей в кувшин винца испить, там его и закупорили!
Лежит, смирился с тем, что везут неизвестно куда, может быть, в новое рабство, утешается пословицами! А у меня во всем теле зудит нетерпение хоть как-нибудь выбраться из этой тюрьмы! Вот окошко. Конечно, взрослый не пролезет, но такой худенький мальчик, как я... К тому же и решетка качается. Э, да тут совсем ржавые гвозди!
— Мнесилох, давай я выпрыгну в это окошко! Поплыву к Фемистоклу, расскажу, что ты на корабле галикарнассцев, — он тебя освободит. Я плаваю, как головастик.
— Ложись и молчи. У Фемистокла много других забот. Да ты и не доплывешь — гляди, какая волна расходилась, а до берега далеко. Пристукнут тебя веслом по голове — и конец.
— Но, Мнесилох...
— Молчи! Я твой командир. Я приказываю: ложись и спи. Кто знает, что еще предстоит, а мы не спали ночь.
И правда, глаза набрякли сном, отяжелели, но нетерпение стало сильнее. Я всматривался за окно и вдруг увидел близкие корабли, услышал крики, хриплые и отчаянные. Там шло сражение! Прямо перед моими глазами афинский корабль проткнул тараном борт финикийского и оба накренились, черпая бортами воду. Затем вся картина скрылась от меня зеленой стеной волны.
А Мнесилох спит себе преспокойно, свист издает и храпы испускает. Ну как он может спать, когда кругом идет сражение?
Я стал дергать и крутить гвозди, державшие решетку окна. Два гвоздя вывалились легко из трухлявого дерева, с третьим пришлось повозиться, — я даже раскровенил себе палец. Зато четвертый не давался никак. Пришлось отгибать решетку, наваливаться на нее всем телом. Нет, никак! Вдруг корабль провалился, будто в какую яму. Меня ударило теменем о балку, так что в глазах у меня померкло.
Но эта же волна сослужила мне службу — она сорвала решетку, висевшую на гвозде. Путь наружу свободен!
Донеслись хриплые вопли трубы, шум волны, влетели соленые брызги. Надо было торопиться, пока вода не натечет и не разбудит старика. Я пролез в окно, раздирая хитон, — и вот уже я за бортом.