Когда новичка ввели во двор храма, все сбежались посмотреть на это диво. Огромный, полуголый, несчастный, он жадно ел все, что подкладывал ему повар.
— Глядите, он уже свиную ногу доедает! — хохотали рабы. — Вот утроба! Хорошо, что тот же Ксантипп отвалил богам целую гору жертвенного мяса. Иначе пришлось бы этому скифу довольствоваться луком да репой. Ничего, браток, еще поголодаешь на нашей пище!
— Какие мощные ноги, прямо столбы! — изумлялись рабы. — А шерсть рыжая растет и на груди и на ногах.
Вышел Килик, подивился, как скиф жует могучими челюстями. Настоящий медведь!
Так и осталось за новичком прозвище «Медведь». Рабы ведь не носят имен, их зовут для удобства по названиям их инструментов. Кто работает в поле, зовут «Эй, Лопата!», кто трудится в мастерской, окликают «Эй, Шило!». Только я ношу эллинское имя, потому что я прирожденный грек, да вот теперь этому варвару дали зверское имя — Медведь.
Килик велел его напоить. Повар подал скифу кувшинчик. Медведь воду выдул одним глотком.
Все смеялись и показывали на него пальцами; он же не понимал ни слова, добродушно ухмылялся, ковырял в зубах веточкой и загибал за плечо руку, чтобы почесать спину, тоже обросшую рыжей шерстью.
Я смотрел разинув рот — ну и сила! Он взглянул на меня, вдруг взял за руку и притянул к себе. Двумя слоновьими пальцами он защемил мой нос и притянул к себе. Быть может, в Скифии это и ласка — Медведь ухмылялся во все зубы и гладил мою спину шершавой ладонью, но все, кто тут был — и жрецы, и рабы, — грохнули хохотом:
— О-ох, Алкамен, хо-хо-хо!
— Вот это сморкач — ха-ха-ха!
И долго еще издевались надо мной языкастые афиняне. Увидят, бывало, издали и кричат:
— Эй, мальчик, как твой нос, цел? Медведь его тебе не вывинтил?
Какой позор! Я возненавидел скифа, его медвежью фигуру, добрую улыбку, пряный запах пота.
Килик определил его в театр, и во время представлений Медведь ворочал рычаги, приводя в движение площадку сцены, или поднимал на особой машине актеров, изображавших богов.
Однажды мы отпросились к берегу искупаться. Медведь очень напугался при виде моря. Наверное, блистающие волны, которые стелются одна на другую, напомнили скифу черные дни, когда его изловили и по такому же ласковому морю увезли на чужбину. Он сел на песок в десяти шагах от прибоя, а в море не пошел. Его стали дразнить и кидаться камушками. Особенно, конечно, издевался я. На меня какое-то бешенство напало. Я прыгал, выпячивал челюсть, передразнивая, как Медведь жует, изображал разлапистую его походку.
Люди смеялись и хлопали в ладоши. Неподвижный Медведь сутулился, а я не замечал, что в его глазах копится гнев. Неожиданно он распрямился, как пружина, и бросился за мной. Началась погоня по песку, по кромке прибоя под крик и улюлюканье зрителей. Я уже чувствовал на затылке сопенье скифа, уже его лапа дважды соскальзывала с моего плеча, — мне ничего не оставалось, как кинуться в море. Пока мы бежали, шумя водой по мелководью, он не отставал от меня, но, когда я поплыл, Медведь стал барахтаться, закричал от неожиданности и пошел на дно. Он не умел плавать, этот житель безводных степей! Я осмелел, принялся плескаться вокруг него, а он стоял на дне, высунув ладони, как бы умоляя вытащить.
Наконец ему удалось ступить на мелкое место. Я не успел увернуться он схватил меня и высоко поднял над головой, занес над прибрежными камнями, между которыми струилась утекающая пена. Шмякнул бы он меня — и душа бы из меня отлетела.
Я зажмурил глаза — что же? Он прав. В этом мире всегда победитель убивает побежденного.
Но Медведь мягко опустил меня на песок, взъерошил мои волосы и ушел, смеясь, отплевывая соленую воду: рыжая шерсть его светлела, высыхая. А я поплелся униженный — не Медведь, а я!
С тех пор мне показалось, что Медведь — мой враг, враг хуже, чем Килик. Я строил скифу каверзы — сыпал землю ему в кашу, а он ел, скрипя песком на зубах, потому что никогда не наедался досыта. Раз я перерезал ему ремни сандалии — он запутался и упал; все смеялись, а Килик велел скифа высечь за испорченную обувь. Я понимаю, он имел полное право надавать мне подзатыльников или вывернуть ухо (вы знаете, какая у него ручища? Как у циклопа!). Но он не считал меня равным противником, при встрече даже приветливо махал мне рукой. Вот это-то и выводило меня из себя!
Он быстро научился греческому языку, хотя и говорил, коверкая слова, как будто у него во рту был не язык, а обрубок. Взрослые рабы стали относиться к нему с некоторым почтением, потому что он усмирял драки, мирил ссорившихся, даже разбирал тяжбы, которые рабы не хотели выносить на суд хозяев.
Как-то Килик на вечерней поверке пригрозил ему, что сошлет в рудники, если он не перестанет собирать вокруг себя рабов и шептаться с ними.
Я злорадно подумал: «Хоть бы сослали, вот бы он порастряс свою геракловскую мощь в мрачной и сырой шахте!»
РОЖДЕНИЕ «БЕЛЛЕРОФОНТА»
В народном собрании была буря. Аристократы штурмовали Фемистокла, вождя демократии, — он требовал средств на постройку кораблей. Крик афинян, как вал многошумного моря, хлестал в крутые скалы Пникса. Фемистокл простирал руку и укрощал собрание, как, наверное, Посейдон усмиряет свирепый прибой океана. Но к обеду он натрудил горло, махнул рукой и отошел. Тогда Ксантипп, тот самый, который когда-то прогонял Мнесилоха, тот самый, который подарил храму скифа, Ксантипп ринулся ему на выручку!
— Не спасетесь вы от мидян! — кричал он. — Высокие стены и амбарные щеколды вам не помогут. А нам, мореходам, терять нечего — все наше на корабле. Даже если не отстоим город, пусть ветры потрудятся, раздувая щеки: поплывем искать новую родину!
Аристократы порывались стащить его с трибуны, замахивались посохами, а моряки и торговцы скандировали:
— Де-нег на флот! Де-нег на флот!
Вышел тихий Аристид и вкрадчиво сказал:
— Ты, Ксантипп, много кричишь, много шумишь. У тебя денег куры не клюют — построил бы корабль во славу Паллады.
Аристократы притихли от радости, думали, что Ксантипп ухватится за кошелек и спрячется в толпе. Но Ксантипп упрямо мотнул черными кудрями. Оратор он был плохой — говорил визгливым голосом, кривил рот, от волнения заикался. Но его ответ выслушали без обычных насмешек и свиста.
— И что ж, и построю. А когда построю, пусть каждый из толстопузых аристократов, червей земляных, тоже построит корабль. Кто пятьсот медимнов зерна собирает, пусть строит большую триеру; кто собирает триста, пусть хоть галеру построит.
И он, Ксантипп, построил трехпалубный, мощный, вооруженный острым тараном корабль. И назвал его «Беллерофонт», в честь легендарного героя, который летал на крылатом коне Пегасе.
Настал час, когда «Беллерофонт» спускали на воду, и в этот день Ксантипп снова не поскупился. На бронзовых пиках жарились целые туши быков, вино черпали прямо из чанов.
Из-под днища корабля выбили клинья — «Беллерофонт» пошатнулся. Дубовые ребра и сосновые мачты его заскрипели, он медленно двинулся к воде по каткам.
— Уксусу, рабы, уксусу! — бесновался перед огромным кораблем маленький Ксантипп. — Поливайте катки, не видите, что ли, — они дымятся от трения!
И вот грузный корабль достиг моря и ринулся в волны резным носом, поплыл, закачался на морской зыби. Афиняне дружно закричали, и от их крика испуганные чайки взлетели под самые облака. Тут начался пир! И тут была нам, рабам, задача: свежевали, потрошили, жарили, шпиговали. Колбасу кровяную поливали медом, резали круглый пирог с сырной начинкой, разносили. То и дело кто-нибудь требовал:
— Эй, мне чесночной похлебки с солью!
— А мне рыбки со сладкой подливкой!
Вскоре затянули нестройную песенку: