Правильно, — удовлетворённо говорит вертухай, — нельзя закладывать товарищей по несчастью, пошли со мной.

Ну, думаю, будет мне сейчас спец. Но соседний коридор оказался больничным, а камера, в которую я зашёл, одной из тех, где я уже был, и зашёл я в неё как домой, с удовольствием отметив, что народ в хате подобрался приличный, а место под решкой как будто было приготовлено для меня. Через пару часов хату разгрузили, и осталось нас буквально пятеро на семь шконарей. С тех пор, как у меня появился бандажный пояс, который прямо подпадает под определение запрета, он стал, вкупе с немалым сроком на тюрьме и тяжким обвинением, визитной карточкой моей арестантской авторитетности. Даже вертухаи изредка уважительно интересовались, кто мне его разрешил, на что я отвечал, что лично начальник тюрьмы. Затяжная партия перешла в эндшпиль. Дебют и миттельшпиль я мог считать за собой, и очень надеялся провести пешку в ферзи, несмотря на то, что партия играется вслепую, без доски, а соперник у меня — многоглавый дракон, ебнутый на всю башку вампир, корыстный самодур и исторический недоносок — государство Йотенгейм. Итак, немного на Бутырке, потом снова на Матросску, а дальше на суд и — или на свободу, или к новым голодовкам.

В хате обреталась, по большей части, молодёжь. Был и совершенно напуганный человек постарше, похожий на якута, не говорящий по-русски, но с неуловимо-властными манерами, выказывающими человека не простого. Напуганный — сказано не верно, потрясённый — правильно. Что-то он пытался объяснить по-английски, но хата, включая меня, ни в зуб ногой. Тогда дядька достал газетную вырезку, и из статьи стало ясно, что он — вице-мэр города Багио, известнейший филиппинский врач в области нетрадиционной медицины, приехал в Россию к русской жене и получил из-за неудачной операции обвинение в умышленном убийстве. Жестами вице-мэр города Багио объяснил мне, что перед этим он был в каком-то страшном месте, где творятся нечеловеческие ужасы, там у него случился сердечный приступ, и он очнулся здесь. Несложно было понять, что доктор побывал на общаке. Что ж, такая у тебя судьба, доктор. Беседовали мы долго, выглядело, наверно, смешно, но мы понимали друг друга. Ночью одному парнишке с больной печенью и сердечной недостаточностью стало плохо. Парень позеленел, почти перестал дышать. Я проверил его пульс, он был слабым, с заметными перебоями. Было видно, что парень умирает. Мы забарабанили в тормоза, старшой отозвался и, довольно сочувственно, сказал, что до утра шуметь без толку: врачей нет. — «А дежурный?!» — закричали мы. — «Пойду, поищу». — Через некоторое время старшой вернулся и вполне определённо сказал: «Нет, ребята, бесполезно». Я посмотрел на филиппинца. Тот отрицательно покачал головой. Я ему: «Неужели не можешь?!» Несколько секунд он раздумывал с опущенными веками, потом решительно поднялся и очень доходчиво жестами объяснил всем, что все, что он может сделать, это пощупать пульс, и ничего больше. И посмотрел мне в глаза. «Давай, не бойся» — ответил взглядом я. С этой секунды филиппинец преобразился, лицо приняло неожиданно властное выражение и застыло как маска. Он сделал жест: нужны часы. Часы были у меня. Филиппинец взял руку больного, погрузился в созерцание циферблата. В течение одной минуты щеки больного порозовели, он задышал ровно, открыл глаза. А филиппинец отпустил его руку, отдал мне часы и выразительно пожал плечами: пульс, мол, нормальный, повода для беспокойства нет. Необычное выражение лица врача исчезло. Через пять минут парень смог выпить воды, а через час сидел за дубком и разговаривал. Филиппинец что-то писал в тетрадь и молился; оказалось, он христианской веры. Приходил вертухай, интересовался, как там у нас. — «Вот видите, а вы шумели: „Умирает!“ Обошлось же». На лампочку под потолком надели коробку от блока сигарет, в камере воцарился приятный полумрак, и все залегли, кто как мог, на неизменно голые шконки и заснули.

Когда заскрежетали к проверке тормоза, не все отреагировали сразу. Почти воскресший ночью парнишка, приподнявшись на шконке, пытался понять происходящее. Остальные уже стояли с руками за спину. Вошёл огромный мусор, совершенно добродушного виду. Так же добродушно оглядел всех и не торопясь сгрёб левой рукой уже сидевшего, но ещё не вставшего парня за грудки, без труда приподнял и, тяжёлым маятником отведя правую руку, пару раз бесшумно двинул парня кулачищем в живот и бросил на пол.

Что же вы, господа, не уважаете представителя власти? Я — представляю власть.

Арестанты стояли, молча усваивая науку ненависти.

С тех пор, как пришлось прыгнуть из автозэка, гулять я не ходил, передвигаться удавалось едва-едва, поэтому развлечений оставалось искать в шашках, шахматах, нардах, сигаретах и надеждах. Происходили события, велись беседы, переживались чувства и плавились мысли, текла жизнь арестанта, и все, её наполнявшее, не стоило шага по ночному Арбату. На пути, конечно, к международному аэропорту.

Глава 28.

ТАКАЯ ШНЯГА

Это удивительное государство у всего цивилизованного мира вызывает чувство глубокого недоумения. Русский арестант, сидит ли за что-то, или, как говорят все следственно-арестованные, ни за что, тоже чувствует себя в зазеркалье, по ту сторону действительности, как Алиса в стране чудес, с той лишь разницей, что зеркала и чудеса в русском цугундере грязные и подванивают. Но здесь происходит акт массового очищения грязью, и люди становятся людьми, как никогда и нигде на просторах России (из чего можно заключить, что мудрые правители проводят по отношению к своему народу единственно верную политику).

Как-то раз тюремным вечерком делать было нечего, и я взялся за научные опыты, с целью вовлечь в них филлипинца — думал, может, удастся увидеть что-либо необычное. При весьма ограниченных технических средствах, среди холодных чёрных шконок бутырской больнички, на свет была извлечена иголка. Если у арестанта есть иголка, к нему обращаются, на него смотрят положительно. У меня иголка была. Далее все по Перельману, «Занимательная физика». Сложенный вчетверо и развёрнутый листок бумаги центральной точкой помещается на острие иголки (её воткнули вверх ногами в обложку тетради. Арестанты собрались вокруг, всем было любопытно, что будет дальше. Объяснять я ничего не стал, лишь велел никому не шевелиться и аккуратно дышать, чтобы не было ни дуновения ветерка. Смысл в том, чтобы поднести к листку на иголке ладонь, как бы прикрывая ею огонь свечи от ветра. В зависимости от силы биополя человека, листок может начать вращение. Я попросил поднести руку парня, чудесно исцелившегося ночью и битого утром. Выглядел он как амёба, и листок на него не отреагировал, даже не шелохнулся. Тогда попробовал я. Листок сделал оборот вокруг оси. Всем стало интересно, по очереди потянулись руки. Как и следовало ожидать, в глазах филлипинца вспыхнула искорка, он решительно подошёл, протянул руку. Жест его был чуть-чуть нетерпеливым, назидательным и уверенным: мол, вот так надо. Он оказался прав. Листок под ладонью доктора завертелся быстро и равномерно, несмотря на то, что был из тяжёлой тетрадной бумаги, а не из папиросной, как рекомендует Перельман. От руки филлипинца явно исходила ровная сильная энергия. Арестанты восхищённо смотрели, как кружится листок. Цель эксперимента была достигнута. Трудно объяснить, почему, но возникший энтузиазм дал мне уверенность, что я смогу сделать нечто иное, практически невероятное, о чем лишь читал, но я не сомневался. Дав знак, чтобы никто не шевелился, я протянул руку над листком, сантиметрах в тридцати-сорока над ним, и попытался почувствовать его. Это удалось. Пространство между ладонью и листком сделалось чуть плотнее воздуха, и я стал скручивать его по часовой стрелке, заставляя повиноваться, вкладывая столько же сил, как если бы туго закручивал кран. Могло бы выглядеть комично, если бы не произошло то, от чего захолонуло в груди: листок дёрнулся и стал вращаться с той же скоростью, с которой поворачивалась ладонь со скрюченными от напряжения пальцами. Не верилось глазам, и я стал скручивать пространство против часовой стрелки. Листок послушно, хотя и на крайнем моменте напряжения, пошёл против часовой стрелки. Чтобы получить полное доказательство, я крутанул его ещё раз по часовой. Сомнений не осталось, сил тоже. Я поднял взгляд. Все молчали. Филлипинец побледнел и выглядел взволнованным. «Все, — сказал я, — на сегодня хватит» — и все, по-прежнему молча, разошлись. Филлипинец достал тетрадь и быстрым крупным почерком весь вечер самоуглублённо писал в ней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: