Он открыл уже рот, чтобы заявить, что свидание кончилось, но «невеста» не дала сказать.

— Он хочет Лешу поцеловать. Ведь можно, правда? Вы позволите, вы добрый!

— Не полагается! — выкрикнул Мокеич, искренне испугавшись, потому что никакого общения с человеком с воли, тем более необысканным, он допустить не мог. И хотя в инструкции о детях ничего не было… все-таки и ребенок если и не совсем, но вроде как бы человек. — Никак!

Но она, не слушая, быстро подняла мальчика: перегородка была низкая, немногим выше человеческого роста.

Секунда — и мальчик повис на вытянутых руках женщины над коридорчиком.

— Держите! — крикнула она весело и угрожающе. — Я сейчас уроню.

— Ах ты, господи!..

Старик перехватил ребенка: она в самом деле выпустила его. Но мальчик рванулся отчаянно, как только пальцы надзирателя коснулись его.

— Мама!

— Сюда! — весело крикнул Бауман.

Насупившийся, обидевшийся на Лешин вскрик надзиратель грубовато вскинул ребенка через вторую решетку, навстречу ждущим баумановским ладоням. Бауман крепко обнял мальчика. Руки скользнули лаской по маленькому робкому телу; пальцы нащупали сразу в боковом карманчике передника (вот он зачем!) довольно толстый пакет.

Женщина улыбалась надзирателю сквозь решетку.

— Ну вот, спасибо вам. Я же знала: по лицу видно, что вы хороший.

Мокеич обернулся к ней. Это была секунда. Но и секунды достаточно: пакет из карманчика скользнул в рукав пиджака. Бауман поднял Лешу, высоко вытянув руки, чтобы загнать — по рукаву — пакет как можно глубже, за локтевой сгиб, к плечу.

— Ну вот. Получай своего Лешу.

Темные глаза мальчика пристально смотрели в Баумановы глаза. Игра какая-то. А в чем игра — непонятно.

— Хоп!

Через решетку — к старику, и тотчас — через вторую.

— Мама!

Теперь Леша улыбался во весь рот. На этом перелете он получил полное удовольствие. И дядя этот здорово качает!

— Еще!

Все трое старших засмеялись.

Мокеич, впрочем, тотчас спохватился, напыжил строго усы:

— Не полагается!

Но Леша уже болтал ножонками за маминой решеткой.

«Хоп!» — к старику-через дядину решетку. Дядя опять поцеловал, подкинул высоко и-«хоп!» — тем же порядком обратно.

Мокеич вытер проступивший на лбу пот.

— Свиданьице-с закончено, — сказал он, хмуря брови, и качнул очень грозно шашкой в протертых, облезлых ножнах. — Потрудитесь идти.

И в подтверждение за той, внешней — куда приводят людей с воли-решеткой показалась фигура Сулимы. Он был побрит, в свежем кителе. По случаю прихода «невесты», наверно. Искровцы смеялись уже как-то при Баумане, что капитан всегда красуется перед «невестами». И сейчас-изогнулся всем тощим своим телом, подкрутил усики. А в левой руке — чистые замшевые белые перчатки. Форменный парад.

Грач использовал эту минуту. Он засунул правую руку вместе с рукавом в карман. Встряхнулся всем телом. Пакет сполз. В кармане. Все в порядке. А капитан все еще смотрит на «невесту».

— Время… — начал капитан.

Мокеич доложил, вытянувшись по-уставному:

— Я уже указание сделал.

— Разрешите еще немного, пожалуйста, — сказала женщина. — Мы совсем не успели еще… повидаться.

— С прискорбием… — махнул галантно рукою Сулима, — но вынужден. Срок прошел. И с гаком.

Женщина подняла в ужасе брови:

— С чем?

— С гаком, — повторил капитан и сомкнул каблуки. — То есть с излишком, если по-нашему, по-великоросски сказать… Но я полагал, что вы и здешнее малороссийское наречие разумеете… По наружности равно и по наименованию вашему…

— Малороссийское? — Она расхохоталась. — Это Люся-то, по-вашему, малороссийское?

Люсей зовут, значит. Ну, теперь всё в порядке.

— До скорого свидания, Люся.

— До скорого свидания, Николай.

В пакете из Лешиного карманчика оказалось одиннадцать паспортных книжек по числу готовых к побегу. Сумасшествие — рисковать одиннадцатью документами сразу! Хотя, в сущности, если хорошенько подумать, для тех, кто провалится на передаче, разницы нет: один бланк или одиннадцать. И бланков не жалко: они ведь липовые, собственного изготовления…

Грач рассмеялся. Мысль сделала полный круг и привела к выводу, что на воле поступили правильно, прислав все паспорта сразу: лучше один раз рискнуть, чем одиннадцать. Ровно в десять раз меньше шансов провалиться.

А Люся эта молодец! И сильная: как она Лешу подняла! Как перышко. Кто такая?

Но никто из искровцев ее не знал.

Впрочем, существенного значения это не имело: сегодняшняя первая встреча Грача с Люсей должна была быть и последней, потому что Бауман на свидании с «невестой» передал через нее последнее распоряжение о дне побега:

ЧЕРЕЗ ТРИ ДНЯ

Глава XXXIII

ТРЕВОГА

Бауман настоял на таком коротком сроке. Усмехаясь всегдашней своей ласковой и теплой улыбкой, Грач пояснил, что медлить нечего. Он, как выразился Крохмаль, «форсировал события». Паспорта и деньги на руках. Материал для лестницы — простыни, полотенца, табуреты, стулья-по камерам. «Лекарство» хлоралгидрат, которым будут усыплять дежурного надзирателя — испытано на Мальцмане и других, доза определена точно: запас «лекарства» есть, и его надо расходовать, пока оно не скисло и не потеряло силы. О доставке кошки условились: если и она проскочит — «киска-мурлыка», — чего еще ждать? Чтобы начались дожди и по вечерам нельзя было выходить на прогулку?..

Против всех этих доводов спорить было нельзя. В эту же ночь Бауман и Бобровский связали лестницу из скрученных узких полотнищ, изорванных по длине тюремных простынь, вплетая — ступеньками — ножки табуреток и стульев: во многих камерах были «собственные», на собственные деньги купленные заключенными, «венские» стулья.

Ступенек получилось тринадцать; длина лестницы — семь аршин.

Ее упаковали в тюфяк баумановской койки. Тюфяк вспух, стал ребристым от ступенек-палок, которые никак не удавалось так уложить, чтобы они не торчали. Этим окончательно решался вопрос — когда. Долго держать в камере лестницу было невозможно: при первом же обыске и даже первом мытье камеры лестницу должны были обнаружить. И тогда — крышка!

Стало быть, никаких отсрочек.

Послезавтра.

Бобровский заснул сразу, как только ткнулся в подушку, что явно свидетельствовало о сильной его усталости. Действительно, день выдался напряженный.

У Баумана усталость сказалась в обратном: он никак не мог уснуть.

Бессонница была томительная, тяжелая, нудная. «Усталая» бессонница, когда мысли волочатся тягучим, медленным шагом — ни к чему и ни на что не нужные мысли.

Мысли ни о чем. На что глянет зрачок, от того и начинает тянуться вязкая, ленивая нить… мыслей? Нет. Как-то иначе надо это назвать. В науке, может быть, и есть такое особое название, только он не знает.

Вот Бобровский спит самозабвенно. Не храпит. Он, Бауман, заметил, что люди не храпят, если очень устали. Верно это или просто так, случайно ему такие люди попадались? И Бобровский тоже только случайно сегодня не храпит: лежит недвижно, совершенно недвижно. Как труп. Как мощи.

У него и кличка партийная: Моща.

В сущности, нелепая кличка. А вот к Литвинову подходит — Папаша. Эссен тоже ладно прозвали — Зверь: она действительно косматая какая-то, бросается. Или Елену Дмитриевну называют Абсолют: о чем она не начнет говорить, обязательно будет утверждать — «абсолютно». И Грач — хорошо; Козуба сказал: «птица весенняя»…

Огонек в лампе, приспущенный, стал тускнеть, сгущая в камере сумрак. Наверное, керосин кончился. Бауман приподнялся. И от его движения пугливо шарахнулись копошившиеся у наружной стены, где окно, рыжие огромные крысы и побежали, волоча голые хвосты по каменному холодному полу.

На решетке окна подвешена передача: колбаса, масло. Пахнет роскошно, на всю камеру. На запах и вылезали крысы. Но до решетки им не добраться.

Впрочем, они все равно каждую ночь бродят по камере.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: