Молодые эскимосские парни бросились к нартам, а гостей Ухкахтак повел в свою ярангу.

— Это наш ново-мариинский торговец Бессекерский, — сказал Куркутский, показывая на своего спутника. — Сильно он замерз.

На торговца страшно было смотреть. Он весь посинел от холода, мелко дрожал, а губы до того распухли, что он слова не мог вымолвить. Он только жалобно мычал и глазами показывал на полог, как бы прося поскорее впустить его в тепло.

Женщины стали его осторожно раздевать, сняли камлейку, кухлянку и торбаса.

Тымнэро и Куркутский беседовали в чоттагине с Ухкахтаком, жадно глотая мерзлую нерпичью печенку, которую истолкла в каменной ступе хозяйка.

— Непривычен купец к холоду, — с сочувствием рассказывал Тымнэро. — Сидит, как колода, на нарте, не бегает. Вот кровь и застывает, а потом трудно разогнать ее.

— Тангитаны все такие, — заметил с небрежностью Куркутский, забыв, что он им родич.

— Плохо приспособлен тангитан к нашей жизни, — повторил Тымнэро. — Все у нас для него худо — и еда наша, и одежда, и жилище… Вот только не понимаю, как они там у себя живут?

— Живут и плодятся, — отозвался Ухкахтак. — Иначе откуда к нам столько народу приезжает? Старики раньше думали, что белый человек рождается на корабле, потому что наш народ их только на воде и видел…

— Торговать будет ваш тангитан? — осторожно осведомился Ухкахтак.

— Это его дело — очухается, сам скажет, — небрежно бросил Куркутский.

Именно это больше всего и беспокоило Ухкахтака. Он не любил, когда кто-нибудь другой торговал в его владениях.

— Какой у него товар?

— Оружие, — ответил Куркутский. — Другого у него нет. Чуток есть дурной веселящей воды.

— И ружья и водка у меня есть, — сказал Ухкахтак. — Так что пусть едет дальше.

В чоттагин вышла озабоченная женщина и что-то сказала по-эскимосски Ухкахтаку.

— Нога у него плохая, — перевел хозяин. — Палец почернел, отрезать придется.

— Какомэй, — встревоженно сказал Тымнэро. — А не помрет?

— Чего помирать? — махнул рукой Ухкахтак. — Вон в Энмыне канадский человек Сон живет, так он без обеих рук. И ничего. Женился, детишек наплодил. А тут палец на ноге. Серо сделает, он умеет.

Куркутский вполз в полог, чтобы поглядеть ногу торговца и посоветоваться с ним.

Бессекерский лежал у заднего жирника, укрытый одеялами из пыжика, и постанывал с закрытыми глазами.

— Как, ваше благородие Генрих Маркович? — осторожно дотронувшись до плеча торговца, спросил Куркутский. — Доспел?

— Отогреваюсь, — высунувшись из-под одеяла, ответил Бессекерский и слабо улыбнулся. — Боль изнутри так и течет, так и течет…

— Мольч, резать придется твою ногу, — напрямик сказал Куркутский.

— Да ты что? — На лице Бессекерского отразился ужас. — Ты что, всерьез?

— Женщина сказала. — Куркутский придвинулся к Бессекерскому. — А ну покажь-ка ногу.

Бессекерский выпростал из-под оленьего одеяла ноги, и Куркутский тщательно обследовал их, брезгливо дотрагиваясь до черной кожи.

— Мольч, она правду сказала, — озабоченно заметил Куркутский. — Левый палец совсем доспел. Если не отрезать сей день, завтра придется всю ногу коротить.

Бессекерский посмотрел на почерневшую ногу, сам потрогал палец и вдруг заплакал. Он всхлипывал без голоса, только вздрагивали плечи.

— Принеси канистру, — попросил он Куркутского.

Куркутский снял с нарты запас дурной веселящей воды, принес в полог вместе с железной кружкой. На деревянной дощечке внес кусок нерпичьей печенки.

— Печенкой закусите, ваше благородие. — Куркутский протянул дощечку со слегка подтаявшим куском печенки.

Бессекерский съел печенку и попросил еще. Насытившись и выпив кружку спирта, спросил:

— А человек-то хоть надежный?

— Сказывают, большой мастер, — успокоительно заверил торговца Куркутский. — Режет — будто чурку строгает.

Местный лекарь Серо без особого труда отрезал отмороженный сустав.

Когда Бессекерский немного выздоровел и начал интересоваться окружающими, Ухкахтак через Куркутского дал ему понять, что торговать ему здесь не придется, а лучше подумывать, как ехать дальше.

Впереди вокруг фиордов бухты Эмма лежали нищие селения…

Зима 1918 года в Ново-Мариинске отличалась свирепыми метелями и новостями, сбивавшими с толку коммерсантов, новоявленных чиновников и углекопов.

Радист не знал, куда деваться от любопытствующих. Даже в пургу они пробирались на холм и набивались в тесную рубку. Вели себя тихо, задерживали дыхание и с благоговением смотрели на мерцающую лампочку, прислушиваясь к неземному писку и ожидая, что скажет радист.

Но Асаевич молчал. Комитет общественного спасения — Совет недавним решением был отменен, хоть состав остался прежним, — постановил считать все телеграммы, принятые ново-мариинским радио, секретными, и радисту было объявлено, что их разглашение будет рассматриваться как тяжкое преступление.

Перепуганный Асаевич сначала попытался объявить радио неисправным, а потом потребовал поставить у дверей радиостанции вооруженную охрану. Однако охранники, назначаемые по добровольному желанию, в конце концов выведывали у слабохарактерного Асаевича содержание телеграмм, а потом разносили по Ново-Мариинску.

Сине-красная заря вставала над островом Алюмка, и с ледового океана тянуло мертвящей стужей. Холодный ветер подхватывал остывший печной пепел и уносил его вдоль улицы уездного центра. На реке Казачке с пушечным выстрелом трескался лед.

Ждали лета.

— Нынешним летом все должно решиться, — сказал как-то после долгого раздумья Иван Архипович Тренев. — Похоже, что адмирал Колчак всерьез взялся за умиротворение России. Да и союзники у него солидные — Америка да Япония.

Собеседником Тренева был Грушецкий, втихомолку радующийся отъезду своего конкурента Бессекерского.

— Авантюрист! — говорил про него Грушецкий. — Вечно у него какие-то несбыточные планы, прожекты…

Тренев остерегался обсуждать с Грушецким внутреннее положение Чукотского уезда и тем более Ново-Мариинского поста.

— Адмирал Колчак, — говорил Тренев, — человек культурный и образованный. Он кидаться в авантюру не станет.

— Да речь не о нем, — отмахивался Грушецкий. — Я говорю о нашем путешественнике Бессекерском…

— Мы ничего не можем о нем сказать, пока он не вернется, — вмешалась в разговор Агриппина Зиновьевна. — А может, они возьмут и переедут Берингов пролив!

— Ну что Бессекерскому делать в Америке? — с оттенком ревности проговорил Грушецкий. — Он здесь-то не может наладить свои дела… Вернется, если не замерзнет… Вы мне, Иван Архипович, про Колчака поподробнее расскажите… Что-то о нем ранее не слыхать было, откуда он взялся? Вроде и фамилия у него не царская.

— Да я сам про него знаю только, что он ученый адмирал. Северные берега описывал… — промямлил Тренев. — Американская станция передавала телеграмму о нем… Только знаю, что собрал он вокруг себя верных монархии людей.

— Царскую власть будет восстанавливать?

— А что же еще? — пожал плечами Тренев. — С демократией не получилось, придется к старому возвращаться.

— Бедная Россия! — вздохнул Грушецкий и засобирался домой.

Несмотря на жесточайшие холода и нужду, в яранге продолжалась жизнь. Тынатваль наловчилась шить теплые унтики, которые в Ново-Мариинске в эти студеные дни шли нарасхват. Милюнэ взяла у подруги пару меховых унтиков и предложила своим хозяевам.

Тынатваль не знала, сколько стоят унтики. На глазок определили цену — примерно стоимость полплитки кирпичного чаю.

— А пусть она весь товар отдаст мне, — предложил Тренев. — А уж жиру и всего остального продукта я достану столько, сколько надо… Кончится материал — дам ей свой.

С той поры Тынатваль не знала нужды и голода.

Не разгибаясь с утра до позднего вечера, шила мех, украшала вышивкой, нанизывала цветной бисер и белый олений волос на оленьи жилы. Перед ней белым сильным пламенем горел жирник, согревая и отепляя полог. Над пламенем висел чайник, а в углу были аккуратно сложены чай, сахар, сушеная рыба.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: