— Люди всегда переводят разговор на Монти, как только выясняется, что мы учились вместе.
— Расскажи мне, пожалуйста: какой он был в молодости?
— Вот-вот! И Софи, в тот день, когда они с Монти познакомились, сказала мне ровно то же самое.
— И, главное, именно ты тогда представил их друг другу. Это все решило. А как ты сам познакомился с Софи?
— Я делал стихотворный перевод «Агамемнона»,[14] по нему поставили спектакль. Софи играла Клитемнестру. Ну, я, естественно, и втюрился без памяти.
— А раньше… я имею в виду, до Монти… Софи любила тебя?
— Нет, — задумчиво сказал Эдгар. — Она любила Мокингем.
— Это… кто?
— Мокингем? Это мой дом. Приезжай, я тебе его покажу.
— Надо же, ты сам свел Монти и Софи.
— Не я, а судьба. То есть, конечно, я, но так уж мне было суждено — их свести. Знаешь, бывает, что человеку на тебя глубоко плевать, он, если угодно, даже тебя презирает, но все равно, всю жизнь управляет твоей судьбой.
— Монти тебя не презирает.
— Я жалкий и презренный, — сказал Эдгар. — Почему бы ему меня не презирать?
— Какие глупости! Ты нужен Монти.
— Вряд ли. Со мной у него связано слишком много воспоминаний. Для презрения этого вполне достаточно.
— И потом, ты такой умный, столько всего знаешь. Монти сказал мне, что ты знаменитый ученый. Только я до сих пор не знаю, в какой области.
— Область, по правде сказать, совершенно несерьезная. Так, ранние греки.
— Ой, расскажи мне немного о том, что ты знаешь.
— О том, что я знаю, почти никто ничего не знает. Поэтому все очень легко.
— А кого ты изучаешь? Назови хоть несколько имен.
— Анаксагор. Анаксимандр. Анаксимен. Антифонт. Алкмеон.
— Ни про кого не слышала.
— Аристотель.
— Про Аристотеля слышала. А почему они все на «А»?
— Потому что все они служили Афине и жили в начале мира. Правда, был еще Фалес.
— Что он делал?
— Он думал.
— А что он написал?
— Ничего.
— Тогда зачем его изучать, если он ничего не написал?
— Сократ тоже ничего не написал. Как и Христос.
— А что они такого открыли, эти ранние греки?
— Что мир управляется законами.
— Ну, по-моему, это и без них всем известно!
— Это сейчас. А тогда об этом еще никто не догадывался. Люди вообще додумываются до всего страшно медленно.
— И все-все, до чего они тогда додумались, теперь кажется нам очевидным?
— Нет. Парменид, например, считал, что в мире реально существует только один-единственный предмет, который никогда не меняется. А Эмпедокл говорил, что любовь способна превратить весь видимый мир в шар, и этот шар будет бог, и он ничего не будет делать, только думать.
— По-моему, это очень похоже на яйцо Магнуса Боулза.
— Кто такой Магнус Боулз? Один из твоих многочисленных друзей-мужчин?
— Нет, это пациент Блейза. Я его никогда не видела. Он такой несчастный.
— Ты так мило его пожалела. А меня тебе не жалко? Смотри, какой я несчастный!
— Нет, нет, нет, мне тебя совсем не жалко! Ну хорошо, можешь выпить еще немного, но я сама сейчас как следует разбавлю тебе виски водой.
— Гераклит считал, что сухие души лучше влажных. Сухие души возносятся вверх, влажные опускаются вниз.
— По-моему, они все были поэты какие-то, а не философы.
— Знаешь, я уже забыл, когда я разговаривал с порядочной женщиной. Не в том смысле, что я все время разговаривал с непорядочными. Но застольная болтовня ведь все равно не разговор.
— А почему ты занялся древними греками?
— Из-за одного человека. Его звали Джон Бизли. — Кто он был такой?
— Он был ученый. Он был бог. Я чувствую себя недостойным червяком, когда думаю о Бизли.
— А ты, наверное, был у него любимый ученик?
— Нет. Я и тогда был червяк. Таков мой всегдашний удел — неразделенная любовь. И вот, как видишь, опять та же ситуация.
— Эдгар, нет никакой ситуации!
— Для тебя нет, потому что ты сама ее причина и тебе не надо беспокоиться о следствиях. И все же в неразделенной любви есть что-то противоречивое, какой-то парадокс. Если это истинная любовь, то она все равно заключает в себе свой предмет. Есть, кстати, доказательство существования Бога, основанное на этом принципе.
— Это как у того грека, который говорил, что любовь может все на свете скрутить в один шар?
— Неважно. Я не так уж много знаю об Эмпедокле, зато знаю достаточно о любви. Так что не волнуйся. И позволь мне любить тебя. Можно я возьму тебя за руку? Блейз не будет возражать? Честное слово, я абсолютно безобидный.
Харриет рассмеялась. Этот умный немолодой похожий на толстого мальчика-переростка человек возник в ее жизни внезапно, и она совершенно не представляла, что с ним делать. У нее и правда было несколько друзей-мужчин, но их всех она знала давным-давно, в основном через Эйдриана. Она никогда не флиртовала с ними и не кокетничала — тем более что не имела к этому ни склонности, ни таланта, — и в ее с ними общении не было решительно ничего непредсказуемого. Эдгар же, как ей казалось, приблизился к ней каким-то неведомым путем, о существовании которого она даже не догадывалась. Смеясь, она подала ему руку и, ответив на пожатие, встала.
— Пойдем в сад. Познакомлю тебя с собаками.
— Я хочу, чтобы ты приехала в Мокингем. С Блейзом — конечно, с Блейзом. Приедешь? У нас прекрасный сад, моя мама очень любила им заниматься.
Харриет толкнула дверь, и они наконец вынырнули из-под клубничного балдахина на лужайку. Собачье собрание, как всегда, дежурило перед дверью. При виде хозяйки собаки, сидевшие и лежавшие группками, почтительно устремились навстречу. Эдгар погладил Аякса и неожиданно сел на траву, отчего собаки разволновались и начали, как по команде, подскакивать и ставить лапы ему на плечи. Эдгар с каким-то кудахчущим смехом завалился на спину. Толкая друг друга, собаки принялись лизать его лицо.
Наблюдая за этой сценой из-за забора, Монти, только что презентовавший Дейвиду две чашки богемского стекла для ополаскивания пальцев и отправивший его восвояси (без поцелуя), вдруг почувствовал, что его душит гнев. Он отвернулся и, размышляя о природе и истоках своего гнева, медленно побрел в сторону дома.
Эмили Макхью сидела у себя в гостиной на полу, застеленном старыми газетами. Посреди пола была разложена доска для рисования с прикрепленной к ней бумагой, рядом цветные карандаши, краски, кисточки и банка с водой. Таким образом Эмили пыталась склонить Люку к рисованию. Иногда это удавалось. Сам он тяги к творчеству никогда не проявлял и не искал, где лежат краски, но если начинал рисовать, часто получалось здорово. На кухне была пришпилена к стене картина Люки — большая многоцветная кошка. Не хуже Матисса, думала Эмили, любуясь кошкой.
Сегодня утром, войдя в спальню Люки, она обнаружила, что мохнатый поросенок, подарок Блейза, болтается на спинке кровати, подвешенный за шею на шнурке. Эмили освободила несчастного висельника.
Было воскресенье. На улице по-прежнему стояла жара, но солнце светило тускло, как сквозь дымку. Пинн, как всегда по воскресеньям, отправилась в бар с каким-то молодым человеком, из банковских служащих. Эмили никак не могла отыскать свою итальянскую камею — брошь, которую Блейз подарил ей в первые дни их любви. Может, Пинн совсем обнаглела, взяла без спросу? Или Эмили сама ее потеряла? Она теперь многое теряла и о многом забывала.
На Эмили был все тот же розовый стеганый халатишко. Она сидела на полу, прислонясь спиной к драному креслу, облюбованному Ричардсоном для затачивания когтей, и потягивала херес. Теплый Ричардсон длинной рыжей колбасой привалился к ее голой ноге. Бильчик сидел на книжной полке, на самом верху, аккуратно уложив хвост на передние лапки, и смотрел на Эмили золотыми немигающими глазами. У кошек такие злые морды, думала Эмили, даже у своих, у родных — такие злые, враждебные, жестокие. Или мне уже везде мерещится жестокость? Чуть ниже Бильчика пылились и свисали с полок растрепанные французские тексты. Эмили уже забыла, когда заглядывала в них. Теперь она ничего, кроме газет, не читала. Когда-то Блейз приносил ей книжные новинки, но это было давным-давно.
14
Первая из трагедии Эсхила (525–456 до н. э.), составляющих трилогию Орестея.