Люка стоял на коленях и, склонясь над доской, что-то царапал на ней карандашом — не на бумаге, а на самой доске, в нижнем углу. Оба, и Эмили и Люка, молчали. По воскресеньям Эмили старалась проводить побольше времени с сыном. Это не всегда получалось: иногда, стоило ей войти в комнату, Люка немедленно удалялся. Но иногда ей казалось, что между ними происходит молчаливое общение. Во всяком случае, он терпел ее присутствие. Постепенно Эмили научилась не следить за ним слишком явно. Если она таращилась на котов, а не на него, и главное, если обходилось без слез — он мог и остаться; но при малейшем проявлении эмоций вставал и бесшумно, как зверь на мягких лапах, выходил из комнаты. Поэтому Эмили сидела тихо, боясь пошевелиться, словно молясь про себя, и наслаждалась чистой бездумной любовью к сыну, переполнявшей все ее существо.

Сейчас она, не поворачивая головы, скосила глаза, чтобы проверить, что он делает. Люка по-прежнему стоял на коленях, но не рисовал. Склонив голову набок, он замер с приоткрытым ртом, словно прислушиваясь. Спросить его, что он такое услышал, подумала Эмили, — или не спрашивать? Если опять ничего не ответит, все утро будет испорчено. А может, и весь день. Или рискнуть?

— Что это ты слушаешь?

— Жучков.

— Жучков? — Эмили напрягла слух. Сначала не было ничего. Потом ей почудилось, будто кто-то тихо-тихо скребется совсем рядом.

— Где они?

— Внутри стола.

Откатив Ричардсона в сторону, Эмили села на колени и снова прислушалась. Люка был прав. Жуки-точильщики подгрызали ножку дубового стола — старательно скребли древесину своими крошечными челюстями.

— Я тоже их слышу. Ой, как здорово!

Люка послал ей улыбку и начал рисовать на бумаге.

Эмили восторженно прислушивалась к шорохам в ножке стола. Она может смотреть на сына! Ее захлестнула волна такой ошеломляющей необузданной радости, будто на нее вдруг излился золотой дождь. Схватив Ричардсона, Эмили изо всех сил прижала его к себе. Кот лениво покопошился в ее объятиях и заурчал.

Немного погодя Эмили решилась на следующий шаг. Она придвинулась поближе, чтобы видеть, что рисует ее сын цветными карандашами, и спросила:

— Что это у тебя на картинке?

Люка не ответил, и Эмили стала смотреть сама. Дом с большими окнами, перед домом дерево; возле двери женщина в длинном платье и худой высокий мальчик в длинных брюках, кругом несколько собак. Чуть впереди, глядя на женщину и мальчика, стоит мужчина в пальто. Сейчас как раз Люка раскрашивал его пальто коричневым карандашом — получалось «в елочку», очень похоже на новое пальто Блейза. Эмили уже хотела сказать: «Пальто совсем как у папы», — но вдруг у нее перехватило дыхание, кровь бросилась в лицо. Быстро поднявшись, она выбежала из комнаты. Люка неторопливо заканчивал свой рисунок.

* * *

Поза лотоса не давалась Монти, и это всегда казалось ему символичным. Софи, по-мальчишески гибкая, садилась в нее без труда и застывала, развернув маленькие ступни кверху, словно подставляя их для поцелуя. Она считала медитацию глупостью, пустой тратой времени. Вообще религия совершенно не попадала в круг интересов Софи, чем Монти был очень доволен. Сам он перепробовал множество поз и в конце концов остановился на коленопреклоненной. Если при этом опираться задом о пятки, то можно медитировать сколько угодно, практически не замечая своего тела. Сначала, правда, он пытался подобрать что-нибудь другое, стояние на коленях вызывало слишком много неприятных ассоциаций. Самоуничижение, поклонение, выпрашивание пустячных благ — все это не имело к нему, Монти, никакого отношения. Но потом он перестал обращать внимание на такие мелочи.

Сегодня ночью Монти снился сон — довольно интересный, как ему показалось. Во сне он был учеником какой-то очень странной школы. Школа — огромная, величественная, вся из мрамора — стояла на берегу моря, на вершине скалистого утеса. Чтобы добраться до нее, надо было карабкаться по розовым камням. В лужах между камнями стояла лазурно-голубая вода. Монти спешил, чтобы не опоздать на занятие или семинар, на котором он почему-то обязательно должен был присутствовать. Цепляясь за скользкие камни, он наконец выбрался на лестницу и по ее мраморным ступеням поднялся в большую залу, обнесенную открытой колоннадой. Посреди залы стоял человек в белом одеянии, и Монти догадался, что придется пройти какое-то испытание, прежде чем его пропустят в класс. «Задание простое, — сказал человек. — Ты должен изобразить жестами то, о чем я тебя попрошу. Сделай вид, что зачерпываешь воду руками». Монти присел на корточки и, зачерпнув воображаемую воду раз или два, поднял глаза. Страж в белом смотрел на него печально и разочарованно. Я провалился, понял Монти и только теперь сообразил, что праведник на его месте представил бы себя стоящим по грудь, по шею в воде.

Рассказать Блейзу — он в два счета все истолкует, подумал Монти и невольно улыбнулся. За годы знакомства он наплел о себе Блейзу массу небылиц. Делал он это не нарочно, просто всякий раз выяснялось, что сказать правду совершенно невозможно. Все равно с Блейзом правда сразу переставала быть правдой. К тому же Блейз все еще свято веровал в старинную сказочку про «эго», жил этой верой и даже зарабатывал ею себе на жизнь. Конечно, все это ерунда, думал Монти, сны ничего не значат. Но в них все же может быть зашифрован образ, символ — безделица, которую сознание подсовывает в утешение самому себе.

Философия, вечная озабоченность тем, как увязать одно с другим, неуемное стремление расширять свои умозрительные владения, удваивать мир, и без того уже удвоенный, — все это давно казалось Монти бессмысленным муравьиным копошением. Бессмысленным казалось все, и было совершенно невозможно понять, в чем, собственно, состоит его личное великое загубленное предназначение и сколь оно велико. Однако само то, что оно загублено, что жизнь в этом смысле кончена, было для него как бы условием дальнейшего существования, щадящей формой самообмана. Да, он оказался неудачником — и это отчасти примиряло его со временем, которое, особенно после тяжелого ухода Софи, текло медленно и бесцельно. Раз нет надежды, то и нет нужды стремиться к высокой цели, и можно жить как живется, лениво обдумывая малознаменательные мысли, например: зачем ему те перемены, которые он пытается сейчас произвести в своей жизни?

А зачем ему эти перемены? Может, он так долго варился в собственном соку своего сознания, что в конце концов это ему опостылело? А может, он, понимая, что молодость прошла и что талант его невелик, начинает бояться смерти, и весь его план — не более чем хитроумная спасательная операция? Если хорошо постараться, можно привести в действие целую мощную машину, к которой потом легко будет подключиться в любой момент. Одна такая машина уже существовала, Монти потратил на ее создание несколько лет. Теперь ему достаточно было опуститься на колени, прикрыть веки и несколько раз глубоко вздохнуть, чтобы реальный мир перестал существовать. Что, конечно, было значительным техническим достижением — но не более: Монти оценивал свои успехи достаточно трезво, чтобы это понимать. С годами техника совершенствовалась, но озарение не приходило. Учителя — если не считать того человека в белом из сегодняшнего сна — у Монти не было. И хорошо, думал он про себя, иначе и тут пришлось бы лгать и притворяться. В целом можно было сказать, что плоды его многолетних трудов ничтожны. Долгожданная свобода так и не осенила его, не помаячила даже издали. Наваждения, превратившие Магнуса Боулза в калеку, дремали в душе Монти, как вирусы, готовые в любой момент проснуться. И божества его были все те же, что и раньше, — не дарующие ни покоя, ни озарений, несверженные.

В последнее время Монти был склонен скорее вернуться в школу, чем, скажем, купить роскошную виллу во Франции, осесть на ней и опять пытаться написать что-нибудь стоящее. Никакой переоценки ценностей и никаких новых взглядов на так называемую «роль личности в обществе» это, разумеется, не означало. Юношеские крайне правые убеждения увяли вместе с юностью. Спасибо хоть, тогда у него не хватило энтузиазма на то, чтобы окончательно превратиться в «реакционера» — теперь бы он себя за это презирал. Мило Фейн, жалкий отпрыск «рокового юноши», оказался циником, гедонистом-отшельником и скрытым садистом. Сам Монти видел в учительстве лишь временную меру, новую уловку для достижения старой цели. Целью была простая и открытая жизнь. С оксфордских еще времен он так демонстративно ненавидел всякую фальшь и притворство (не брезгуя, впрочем, возможностью отточить свой стиль за их счет), что у его друзей-радикалов, судя по всему, сложилось чересчур высокое мнение о его интеллекте. В нем и сейчас сохранилось стремление к прямоте и прозрачной ясности высказывания; но эта ясность никак не хотела вписываться в рамки его собственной жизни. Вписать ее, соединить жизнь с идеалом — в этом и заключалась цель его коленопреклоненных медитаций, но и тут, как нарочно, было полно загадок. В конце концов, дух вернее греха избавляет человека от моральных оков. Чего же ищет он, Монти, — правды, спасения или добродетели? Иногда ему казалось, что эти три дороги безнадежно расходятся в разные стороны, а если и пересекаются, то лишь в какой-то страшно удаленной конечной точке, до которой ему все равно никогда не добраться. Иногда казалось, что ему нужно лишь знание или, еще проще, власть. А одно время он воображал, что ему требуется только внутренняя дисциплина, что она поможет ему добиться желаемого. Но эта дисциплина, кажется, ничему не помогла, только вытравила из него последние крупицы естественности и joie de vivre.[15]

вернуться

15

Жизнерадостность (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: