Юрка подул на руку, встал с коленок и поморщил лоб. Потом быстро вычеркнул несколько строк в конце письма. Расшатывая ящик, он долго водил пером, чтоб ни слова нельзя было прочесть: есть вещи, которые нужно писать не матери с отцом, а еще кое-куда. Юрка сложил письмо, всунул в конверт, лизнул языком кромку с клеем и проутюжил ладонью. Размашисто написал адрес и встал.
Завтра он сбегает в поселок и опустит.
Юрка приоткрыл дверь и вышел из обогревалки. Глубокая черная ночь лежала вокруг. Снег тускло отражал звезды, далекие съежившиеся комочки, едва тлевшие в мировой беспредельности, и казался мертвым, жестко-холодным, вечным. На краю скалы, как занесенные снегом могилы, белели пни срубленных деревьев, уцелевшая сосна раскинула корявые руки, точно их прибили к небу гвоздями, дрогла и молчала. Юрка стоял у двери, и Вселенная дышала ему в лицо. И Юрке вдруг показалось: он первый человек Земли, прилетевший сюда, на эту новую, неведомую планету на ракете. Горючего не хватило, на Землю он больше никогда не вернется, никогда, и его лицо свела судорога, и слезы потекли из глаз…
Сдавленный жалобный вой донесся из тайги, зеленые огоньки зажглись в чащобе.
Юрка вбежал в обогревалку, торопливо закрыл на щеколду дверь.
На нарах спали товарищи. Гришаков, спокойный великан, раскинув громадные ручищи, лежал на спине; под мышку ему уткнулась голова Симакина, маленькая, лысоватая, со спутанными на висках волосами.
На верхних нарах разметались Андрей с Федором, а у края лежал Зимин, прижавшись левой щекой к доске, а правая, с кривым, сморщенным от неудобного положения шрамом, была открыта Юрке. К губам бригадира прилипла пушинка, и, когда он дышал, она то отходила, то прижималась. Небольшая рука его, переплетенная веревками набрякших вен, неподвижно свисала с нар.
Юрка больше и не подумал о волках. Он подошел к печурке, сел на ящик, свесил голову. Вспомнился дом. В семь утра квартира просыпается. Отец, как всегда, после умывания достает из почтового ящика газеты. «Нина, танцуй!» – кричит он, закрывая замок. Дрожащими от нетерпения пальцами разрывает мама его, Юркино, письмо и читает о скале, грязном, как сажа, полотенце и «мамонтовом» мясе… И чем дальше читает она, тем сильнее дрожат ее руки. А потом пойдут бессонные ночи, головные боли, жалобные письма… Неужели так устроены все мамы?
Захотелось курить. Юрка пошарил по карманам – ни клочка бумаги.
Тогда он аккуратно разорвал по кромке конверт, вытащил письмо, развернул, задумался. Потом махнул рукой, оторвал клочок, насыпал щепоть махры, заслюнил, прикурил от полена в печурке и бросил письмо в пламя. Огонь осветил его большеухое и пухлое, поросшее темным пушком лицо подростка.
Скурив самокрутку, Юрка встал с ящика и лег рядом с товарищами.
Он был в такой же, как у них, ватной стеганке, ушанке и штанах, и теперь уже трудно было бы сказать, кто из них два часа скрипел на ящике пером и потом превратил все свои слова в дым.
Анка
Все в бригаде заметили, что с некоторых пор Андрей изменился: стал задумчив, рассеян; иногда спросят у него о чем-нибудь, а он и не ответит: думает о чем-то другом. Зимин хотел поговорить с ним, но все не находил удобного момента, да и стоило ли приставать к человеку с расспросами, если он что-то упорно таит в душе? И Зимин решил подождать.
Скоро он стал кое о чем догадываться. Однажды в сильный мороз бурильщики решили не идти в поселок, а переночевать в обогревалке.
Наутро к ним прибежала бригадирова жена, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, встревоженная, и Андрей сказал Зимину:
– Резвая у тебя жинка, мы поленились тащиться, а она прилетела.
Зимин полез за папиросой:
– На то жена.
Андрей выгреб из печурки раскаленный уголек:
– Не всякая прилетит.
– На такой и не женись. Если не прилетит – это и не жена.
Андрей прикурил и больше не сказал ни слова. Они пошли к скале.
Два буровых молотка сотрясались как в лихорадке в :их руках, и острые буры вгрызались в скалу, кроша и ломая мерзлый камень. Узкой серой струей бежала вниз пыль, вставала облаком, и черные Андреевы брови поседели, а на ресницах Зимина повисли мельчайшие частицы камня. Их стеганки, лица, ушанки, ватные штаны и валенки густо запорошила пыль, и только глаза оставались нетронутыми. Даже ветер, порывами налетавший с Ангары, не мог сдуть эту пыль, так глубоко и прочно въелась она.
Устав держать двухпудовый молоток, Андрей выключил его; выключил свой молоток и Зимин; они сняли респираторы.
– Но ведь все разные, – сказал Андрей. – Другие поспокойней: не побегут.
– Да, есть равнодушные и есть настоящие.
– Знаешь, – сказал Андрей, не глядя на Зимина и поглаживая кожух бурового молотка, – встретил я тут одну. Ничего. Из головы не вылазит. Походили вместе, на коньках по Ангаре покатались. Очень хорошая. Но ведь я, можно сказать, рабочий простой, понимаешь, темнота, как выражается наш Юрка…
– Что, не любит? – спросил Зимин.
– А пойми их!
Зимин заменил вату в респираторе.
– Слушай, – сказал Андрей, – а может, мы сами ищем бог весть что, а на черта? Была у нас в деревне девка: и с лица красавица, и фигура что надо, свадьбу в октябре назначили. А как подошел этот самый октябрь, махнул я рукой, и дело с концом: странно было, что вот она, эта самая Варька, будет моей женой. Взял и не женился.
– И правильно сделал, – сказал Зимин.
– Ас этой все другое.
– Понимаю…
– Знаешь что, Сашка… А может, все это пустяк? Вымыты дома полы, чугун полон щец, печка протоплена, бельишко простирано – что еще надо от бабы?
Андрей натянул на лицо респиратор и включил молоток.
И снова их пальцы сжимали ручки молотков и металл сквозь рукавицы прожигал кожу. Дышали через респираторы, но пыль все равно похрустывала на зубах, щекотала ноздри, набивалась за шею. Серые струи раздробленного камня текли к ногам; с сухим треском стучали буры, и парни, неуклюжие и полуоглохшие, стояли на узком карнизе стены и все глубже и глубже вгрызались в скалу. Когда Зимин на мгновение выключил молоток, чтоб передохнуть и выпрямить спину, ему вдруг почудился женский голос. В ушах еще звенело, и он не поверил себе: вокруг скалы, замерзшая Ангара, откуда здесь быть женщине?
Тем не менее она здесь была.
Она стояла у края скалы, в полушубке, валенках, сером платке, и что-то кричала им.
Не успел Зимин стащить респиратор, как женщина взялась за веревку, ступила через край обрыва и, не привязываясь, по выбоинам спустилась к ним.
– Доброе утро. – Она протянула им руку.
Только сейчас Зимин узнал в девушке Анку Степанову, инженера по технике безопасности. Он пожал ее руку в вышитой крестиками варежке и сказал:
– Прости за серый вид: пудру снять не успели. Анка улыбнулась, стукнула валенком о валенок, сунула руку в карман и бросила в рот несколько кедровых орехов:
– Так… Пояса на месте. А веревки опробованы?
– Да чего там еще, – сказал Зимин, – сама нарушаешь технику безопасности, лазишь не привязываясь, а с нас требуешь.
Анка выплюнула скорлупу:
– Я начальство, мне можно.
– Храбрая какая!
Она бросила в рот новую горсть орехов.
– С вами не такой станешь… Нависших камней много? – Все спустили, – ответил Зимин.
– А вон тот? Да не туда смотришь, левей! – Анка повернула голову Зимина.
– Слазь-ка, Андрюха.
Андрей поспешно бросился с ломиком туда, куда показал бригадир.
Большой камень, выбитый из гнезда, с грохотом покатился вниз.
– Ну вот, так лучше, чем вам на голову, работяги, – сказала Анка. – А сейчас – наверх.
– Это зачем еще?
– Ну полезайте, полезайте!
– А кто бурить будет?
– Это меня не касается. Меня больше волнуют ваши веревки. Что-то они не внушают мне доверия.
– А мы? – спросил Зимин.
– Примерно столько же. Ну, наверх!
Ее лицо разжег ветер. Туго стянутое платком, оно казалось круглощеким, юным, почти девчоночьим.