Рано в природе заосенело, поприжухло, после ветровала вновь оборвало провода и редкий огонь керосиновой лампёшки едва пробивает загустевшую вечернюю тьму. Крохотная дочь безмятежно спит в люльке, трёхлетний Алёшка нявгает, хохочет на всю избу, настырно тычется во все углы, нет ему угомона, словно внутри сидит занаряженная адская машина; вот приложится, неуёмный, лбишком в очередной раз об угол печи и обратится в облачко пыли; давно ли, оголец, говорить научился, а теперь слова сыплются горохом – устанешь слушать, – а в голубеньких, чистых, как родниковая водица, глазёнках сполох и восторг.

Вот сидишь в избёнке, сложа руки, глядя на трепетное пламя за пузатым стеклом, готовое сорваться с обугленного фитиля, и вселенская тишина и какая-то мировая остылость за окнами невольно берут тебя в плен, наливая хладеющую кровь свинцом.

Сумрак по углам, уродливо вытянутые тени копошатся по избе, ведут неслышную беседу, то расползаясь, то снова сходясь в один круг: жена вышивает, склонившись над пяльцами, тихо посапывает дочь. Вот и сын присмирел, лежит в кроватке у столбовой печуры, пялит глаза в потолочины, по которым, как диковинное лесовое зверьё и хохлатые, зобастые, бородатые боровые птицы, разбежались потемневшие сучки, сколы и пролысины. С чугунным бряком свалился сверху на стол древесный жук-броненосец, раскорячил лапы, не в силах перевернуться на живот; такой жуткий насыльщик из аидовых подземных теснин, слепленный из хитиновых скорлуп, особенно неприятный при свете керосиновой лампёшки. Я вздрогнул и очнулся. Хотел с отвращением смахнуть на пол и раздавить ногой, заранее ощущая, как противно лопнет он под ступнею; но тёща уловила моё желание и опередила, ловко прихватила "порчельника" тряпицей, посмотрела с любопытством, как жук, словно младенец, сучит ножонками, и выкинула в окно.

"Ишь вот… Тоже божья скотинка… Сколь плодущой и живущой", – сказала наставительно и снова отошла в свой угол, села на старушью постелю, надолго замолчала, смиренно затаилась, уронив руки в натянутый подол тёмного платья. Сухонькая, с тёмным иконным лицом, словно сошедшая с образа.

Сейчас Большая Медведица дежурит над моей крышею, оставляя царапыши на шифере, раскалённые звезды, хоть растопку поджигай, брызгают искрами, и бледные сполохи гуляют по небу, как лучи притаённых прожекторов, выставленных где-то за Пушкиным болотом. А по столицам кипение страстей, идёт заказной отстрел "по лицензиям", выбивают матерый крупняк, характерных русских людей, но под равнодушную руку попадается и просто мелочёвка из людского муравейника (человейника), угодившая под гранитную ступню жестоковыйного хозяина, – только косточки хрустят, хоронить не успевают; и телевизор хоть не открывай, сплошное мочилово.

Тут, братцы мои, невольно загрустишь поначалу, потом взвоешь от той неопределённости, что нависла над каждой русской судьбою: вот запрягли в телегу, навьючили и погнали, пристроившись с плёткою на передке, а куда правят, бестолочи, – того и сами не знают. Но, наверняка, сыщется и в деревнюшке тот мудрец, кому видно всё на небеси на сто сажень вглубь под землею. Сидит себе на завалинке иль на скамье под плачущей ветлою и крутит под махорную трубу невесёлую думу, мотает свою мысленную пряжу в клубок.

Ага… Вот и поплёлся я на ночь глядя в деревню, вроде бы искать того доку и сельского толковника. Значит, надоело в своей избе торчать, отправил- ся уже по заведённой привычке на людей посмотреть и вечернее время убить. В других-то избах живут по иному заводу, там какие-то свежие новости пришли с гостями, в печи щи в горшке упарились, баранья ляжка торчит, и пшённая каша под сковородою на свиных шкварках набрякла, взялась коричневой пенкою. Ещё не совсем обнищились, со своего двора живут… Пока ноги носят.

Вышел на проулок, глянул в нижний конец деревнюшки, потом в верхнюю сторону, откуда наступают сосенники, – всюду непроглядь; волокнистый туманец наплывает из осотных низин, выставляет по-над землею невесомые сугробы, и сквозь зыбкие призрачные холмы предночной сыри редкие огоньки прыскают, как струйки из шприцов, то потухая, то навастриваясь вновь.

Ноги по привычке принесли к соседям. Там лампёшка ещё не сгасла. Васёк сидит на кухне у полуоткрытого окна на своём привычном месте, крутит в стакане сахар, выдувает на волю сигаретный дым. Рука то и дело выныривает на волю, стряхивая пепел.

– Вовка, заходи, дело до тебя!

Резко придавил створку, звякнуло стекло. Видно было от оградки, как Васёк дрожащей рукою налил стопку, торопливо опрокинул, по-гусарски куражливо выставляя костлявый локоть, мизинец, по обыкновению, торчком, – последние нестёршиеся привычки бражной городской жизни, откуда иль сам сбежал в деревню, чтобы вовсе не пропасть, иль власти выставили "беспачпортного" за порог. Я не дознавался, а мужик не открывался.

Путаясь в тёмном коридоре, долго нашариваю скобу, а дверь вдруг отпахнулась сама. Хозяйка на пороге, пригорблая, как гороховый стручок, на голове зелёный шерстяной плат в роспуск, грудь окручена шалью, ножонки рогатиной. Нос крючком, подбородок задрался, зубы в стакане на холодильнике. Вон как жизнь-то измичкала, изъездила старбеню. Пережить такую – не поле перескочить.

– Владимирович, рассуди… Ты человек умный, у тебя не голова – дом Советов. Ну и я, конечно, не дурак… У меня всё схвачено, всё оплачено… Скажи моей бабке, за кого голосовать? – хвастливо говорит Васяка и закидывает нога на ногу. А ножонки лядащие, как спички, затерялись в штанинах, но плюсны, будто лыжи, с разбитыми от лесовой ходьбы пальцами. Ищейной породы человек; если завьётся на охоту – не догнать.

– За свободу всему русскому народу, – отшучиваюсь я...

– Этот вопрос надо обмозговать, – заскрипел самодовольно сын и снова наполнил посудинку. – Тут без поллиторы не разобраться. За автомат браться? – спросил самого себя. – За коммуняк не пойду, они Вавилова в тюрьме сгнобили. Но, если Жирик позовёт...

– Пойдёт он, ага, с печки на полати… Огоряй… Ему бы только кишки нажгать, – мать говорила с упрёком и вместе с тем с какой-то лёгкостью, безунывностью, готовая весело рассмеяться. – Вот так и сидим, Володенька, слёзы льём, сопли на кулак мотаем, и толкуем про политику. Впотемни чем заняться?.. Вечер долгий, в молчанку играть?.. Детей делать? – не тот возраст. Я-то склоняюсь к коммунистам. Да вот по телевизеру стращают: придут к власти коммуняки и пенсию отберут. Правда-нет?

– Не верьте, Зинаида Сергеевна… Дурят нашего брата, чтобы вконец ободрать, как липку…

– Ой, Володенька! Я-то пошла на пензию при советской власти на сто двадцать рэ. Робила в колхозе так, что мясо от костей отставало. Думала, буду теперь до могилки, как сыр в масле… И вот дал Гайдар шиш, съел все мои денежки, сволочь такая. Сунулась в магазин и все рублики из платка за один поход размотала… Как жить прикажешь, ска-жи-и, милай?! – вскричала бабеня, обращаясь в темноту за окном. – Хорошо своя скотинка… Пока руки дёржат… А когда сил не достанет?

– Нажилась, хватит… В могилёвскую пора, – сурово оборвал Васёк. – Только чужую жизнь загрызаете.

– Может и загрызаю, да посмотреть на мир пора-то охота. Чай, один раз на свете, – легко согласилась Зина. – Вчерась во снях-то двойню родила. – И засмеялась звонко, по-девичьи и голубенькие глазёнки залучились. – Двух мальчиков: Сашу и Пашу: такие мудястые, как ты, Васёк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: