Оля увидела несколько раненых солдат. Госпиталь был тут неподалёку, на соседней улице. Двое были на костылях, один опирался на палку, а у других на руках были тяжёлые гипсовые повязки. Все они стояли кружком, сдвинувшись вокруг гармониста, который сидел под древней аркой на низкой, вделанной в камень доске, в углублении ниши.
Солдаты слушали не шевелясь, глаз не отрывали от маленькой обшарпанной гармоники, которая ходуном ходила в руках у уличного музыканта. Оля глянула ему в лицо и узнала отца.
Он тоже как будто смотрел на Олю, но либо не узнавал её, либо вовсе не видел.
Только доиграв до конца, опустил гармонь, поднял голову, угрюмость медленно, как пелена, сползла, и Оля узнала его прежние глаза.
— Нашли?.. Так я и знал. Надо было меня искать, а?.. Ну, вот нашли! — Он вдруг схватился снова за гармонь и опять разом опустил руки так, что она повисла на ремне. Усмехнулся: — Ну, как? Нравится?.. Привёл, значит, всё-таки?.. Ну что ж, всё равно, я даже рад тебя повидать, да тебе-то, Оля, сама видишь, радоваться нечему. Видишь? Я ведь вам написал.
— Я помню, что ты написал.
— А я не помню, что я там писал, плохо помню, но самое основное — там правда: меня нужно оставить в покое… Ты что же, с дедушкой живёшь?
— С дедушкой.
— Пальто у тебя какое старенькое… А как у вас… питание?.. Тебе там не очень плохо?
— Что у тебя с глазами? — всё всматриваясь, спросила Оля.
— Это вроде близорукости осталось… Я привык, и не мешает. Только к строевой службе негоден. К нестроевой — тоже негоден, вот и всё… Ты худая или выросла?
— Ты просто меня плохо помнишь. Позабыл.
— Да, да, скорей всего, так! — охотно подхватил Родион. — Именно так и есть.
Подошёл молодой красивый узбек — парень в ярко начищенных сапогах, достал из пачки папиросу, сунул себе в рот, а другую протянул Родиону. Тот не заметил протянутой папироски, и парень, добродушно улыбнувшись, поднёс папироску почти к самому его рту.
— А-а! Халид! — Родион взял папироску.
Халид закурил сам и поднёс горящую спичку Родиону. Кивнул на прощание и пошёл своей дорогой.
— Что у тебя с глазами? — опять спросила Оля. Она хотела присесть рядом с отцом.
Он загородил рукой место на сиденье.
— Не садись! Это не для тебя место… — Он глубоко затянулся и, выпустив дым, насмешливо и зло усмехнулся: — В старину, пятьсот лет назад, это было место для странников, питающихся подаянием. Для купцов, чьи караваны с товарами разграблены в далёкой пустыне разбойниками…
Козюков всё время точно стоял на горячей плите, мучился, переминаясь с ноги на ногу, еле терпел. Наконец, покряхтывая, поскрипывая от неловкости, вмешался сам:
— Родя, тебя же не грабили разбойники… Пойдём с нами отсюда… Ко мне пойдём! А? Ну, я тебя прошу.
— Караван разграблен, не всё ли равно, кто его разграбил… Да хоть сам купец взял да и разграбился… И остался в рубище среди пустыни… Ну, это я шучу так остроумно.
— У тебя что-то с глазами! — всё присматриваясь, тихонько, почти про себя, опять проговорила Оля.
Родион отмахнулся нетерпеливо.
— Мы же тебя искали, справки наводили, а про тебя никто не знает, сведений нет, где ты живёшь.
— Правильно, я тут как бы проездом. Искать моё имя в списке почётных граждан этого города бесполезно.
— А… работать? — с тоской спросил Козюков. — Родион, ты же наш, всю жизнь с нами работал… Знаешь, цирк открывается, и не хватает людей.
— Негоден. Ни к строевой, ни к цирковой службе негоден. Справки трёх комиссий могу показать.
— Только пойдём со мной. Пойдём, ты цирк увидишь, вдохнёшь этот воздух… Что-нибудь мы с тобой изобретём.
— В цирк? Могу предложить номер: чудо-снайпер, стреляет с завязанными глазами ничуть не хуже, чем с развязанными!.. Зачем я пойду в цирк? Делать мне там нечего.
— Придумаем, найдём… — умолял Козюков.
— А-а! — вдруг вскинулся Родион. — Может быть, у вас униформы не хватает, и ты мне предлагаешь ангажемент: выводить под уздцы артистам лошадей с конюшни, убирать за жонглёрами шарики, ковёр раскатывать, да?
— Я ничего не предлагаю, но какую-то работу… Тебе… в штат жизни вернуться нужно… — Он сбился и замолчал, расстроенный чуть не до слез, и, ни к селу ни к городу, вдруг пожаловался:
— Да… А Куффи-то мой… знаешь?.. Пропал ведь… Куффи, а?
Родион нахмурился с тупым каким-то недоумением. Губы его беззвучно шевелились. Он недоверчиво поглядел на Козюкова и отвёл глаза.
— Куффи!.. А? Действительно, Куффи. Я, кажется, это помню. Это разве правда?.. Ну конечно, Куффи. А где он сейчас?.. Да, да… Куффи!..
— Погиб маленький мой. При бомбёжке, как на грех, он был совсем один. Наверное, растерялся… до того напугали его, он и… погиб.
— При бомбёжке?.. Бедняга Куффи… У меня в документе, знаешь, тоже так и написано: "Пострадавший при бомбёжке". Вы не обращайте особенно-то внимания. Это я опять шучу. Вообще-то я больше молчу, а вот вдруг возьму и разболтаюсь… Я ведь не думал, что и увижу-то когда-нибудь, а она вот… явилась, Оля.
— Ты был на фронте, — вдруг утвердительно спросила Оля.
— Это всё сны и фантазии. Разве надо быть на фронте, чтоб попасть под бомбёжку? Я как Куффи. Был штатский, даже не мобилизованный, и вот попал… Меня и вывезли оттуда подальше… Вот ты маме и напиши, где и как мы с тобой повстречались… И что письмо… Скажи, прошу за то письмо прощения… что там было грубое, я не помню, очень уж второпях писал. Но грубое-то оно лучше. Чтоб разом. Видеться нам ни к чему. Да и не придётся… Спасибо, что забежали, а теперь мне работать надо. Видите, люди ждут? Идите, мне не мешайте… Оль, а Оль… Постой!.. Ну всё, прощай!..
Они постояли минутку, но он уже снова играл тоскливый, однообразный напев, который, наверное, и вправду под этими арками пятьсот лет назад слушали люди, когда входили сюда из пустыни с караванами верблюдов, на площадь старого базара.
Отодвинувшиеся было к сторонке во время разговора солдаты снова придвинулись. Женщина с тяжёлой корзиной на локте с трудом нагнулась и сунула в уголок ниши рублёвую бумажку, а он, не обернувшись, продолжал играть…
Глава сорок первая
Когда на другой день, после долгих мучительных обсуждений, принятых и тут же отброшенных решений, заготовленных заранее самых верных слов, после того, как все трое совсем почти не спали — Оля пошла, одна, снова на базар, древняя скамейка под каменной аркой была пуста.
Родиона Родионыча не было. Не было его и на другой день, и на следующей неделе.
Оля ничего не написала матери потому, что и вправду нечего писать, когда сам ничего не понимаешь.
Так почти месяц прошёл. Однажды днём, пока Оля была в школе, Шараф услыхал скрип старой двери-калитки и голос приезжей соседки, уговаривавшей кого-то бодрее смотреть в будущее и не падать духом.
— Вы дедушка Оли?
Дедушка Шараф холодно сказал:
— Садитесь, пожалуйста, — и пододвинул стул.
Но Родион сел в углу на подушку, скрестив ноги.
— Привык, — сказал он. — Я на минутку. Вот тут одна справка, что Карытов является… работает… Это ей нужно. И тут денег немножко. Сейчас у меня больше нет. Потом я ещё принесу. — Он стеснительно выложил тонкую, слежавшуюся пачку бумажных мятых денег на край стола. — Лучше всего будет, если вы не будете ей говорить, что это я принёс.
— А что я должен говорить?
— Ничего не надо говорить. Просто купите ей что-нибудь, что там надо… или по хозяйству. А то ведь она от меня может и не взять. Характер мамин. Вашей дочки.
— Её дедушка русский был, не знаете?
— Вот я и удивляюсь, а вы ведь…
— Да, узбек. Дедушка Шараф она меня зовёт. Она так смеётся: приёмный дедушка.
— Я ведь просто по адресу пришёл, адрес-то я давно помню. А сам дедушка где, Павел Петрович?