Его молчание было для нас страшнее всего. Иногда оно продолжалось неделю, и это означало, что наш проступок расценивается как тяжелое провинение. В такие периоды Старик переставал употреблять свои обычные «да» и «нет» и над домом нависала невыносимая тяжесть. Мы не решались просить прощения и обещать, что «больше не будем». Он не научил нас подобным манерам, потому что считал их унизительными и потому что не придавал особого значения словесным заявлениям. Инквизиция безмолвия прекращалась только тогда, когда за обедом удавалось сказать нечто вроде:
– Сегодня меня вызывали по арифметике и я получил «пятерку».
– Хорошо… – бывало, проворчит Старик.
Он учил нас не оплеухами, к которым никогда не прибегал, ни даже пространными нравоучениями, а только своей принципиальностью, в каждом конкретном случае давая нам отчетливо понять, что хорошо, а что – плохо, и еще конкретнее – что плохого он не потерпит ни в себе самом, ни в других. Самым большим злом он считал лень и эгоизм. Но злом также были ложь, грубость, самохвальство, неряшливость во внешнем виде, языке или поведении.
– Это неприличное слово. Оно отвратительно и по смыслу, и по звучанию, – бывало, скажет он, когда кто-нибудь из нас выдавал что-нибудь из уличного жаргона.
И этого замечания было достаточно, чтобы мы перестали баловаться жаргоном.
Когда брат поступил в академию и впервые явился на экзамен по истории искусств, отец поставил ему двойку.
– Другим за такой ответ ты не ставишь двоек, – осмелился заметить брат дома.
– Верно. Чужим сыновьям за такой ответ я ставлю «четверку». Но именно потому, что ты – мой сын, а не чужой, я поставил тебе «двойку», – невозмутимо ответил Старик.
Подтекст был достаточно прозрачен, однако брат не мог остановиться:
– Но ведь для всех должна быть одна мера…
– Одна мера только у господа бога. Я не господь. Когда передо мной паренек, который ради того, чтобы учиться, моет тарелки в ресторане, я не могу требовать от него того же, что должен требовать от тебя, у которого под рукой столько энциклопедий.
Из всех энциклопедий, которые были у нас под рукой, мы больше всего пользовались той, которая называлась Николай Райнов. За незнакомым словом или именем, за какой-нибудь датой или событием мы подходили к письменному столу Старика и ждали, когда он допишет фразу.
– Чего тебе? Что случилось?
– Переведи, пожалуйста, это предложение…
Или:
– Что значит «азимут»?
И отец склонялся над «Анабазисом» или терпеливо объяснял, что такое «азимут». Он мог дать исчерпывающий ответ по самым различным вопросам в самых различных областях. Он владел всеми европейскими языками, и древними, и новыми, за исключением скандинавских и венгерского. Он изучил их сам с помощью пособий, и, хотя не пользовался ими в разговорной форме – он редко говорил и на своем родном языке! – владел ими в достаточной мере, чтобы читать без словарей. Он с увлечением читал и художественную литературу, и книги по искусству, и труды для специалистов по истории и археологии, по ботанике и астрономии, по философии и социологии, по психологии, этике, истории религий и бог знает еще по чему. Естественно, что иногда наш вопрос касался чего-то забытого или неизвестного Старику. В такие минуты он только поднимал прокуренные пальцы, что означало «подожди!», «постой!», открывал дверцу одного из шкафов и через минуту находил нужный для справки том.
Живая энциклопедия предназначалась не только для семейного пользования. К Николаю Райнову приходили всякие люди, зачастую совсем незнакомые, они просили самые различные справочники для научных трудов, диссертаций или для самообразования. Если посетитель имел несчастье явиться в неподходящее время, самое многое, чем он рисковал, это что его отправят восвояси с просьбой прийти через день-два. Отец считал безнравственным отказывать людям в знаниях, которые сам получил от других. И еще одна его черта – он всегда ясно выражал свое личное мнение, но никогда не навязывал его другим.
С этой его чертой я столкнулся, когда был в начальном классе гимназии. Однажды в конце занятий ко мне приклеился один из старшеклассников и предложил вместе пойти домой, чтобы поговорить по дороге. Разговор начался с благородных рассуждений о национальных идеалах и о необходимости очистить общество от коррупции и нищеты, а закончился призывом вступить в небезызвестную в то время организацию «Национальные легионы». В заключение я получил приглашение на очередной сбор софийского легиона.
За обедом я рассказал об этом отцу и довольно обстоятельно передал ему разговор с легионером.
– Всяк расхваливает свой товар, – обобщил Старик, когда я кончил.
– Но ты-то как считаешь? – спросил я, хотя мнение Старика было совершенно ясно.
– Раз тебя интересуют подобные вопросы, пойди, посмотри, чем занимаются эти люди, а потом поговорим.
Однако мне представилась возможность увидеть, чем занимаются легионеры, и не ходя на их сборище. Неделю спустя отцу предстояло выступить с лекцией на тему «Свободные каменщики». Из этой организации он совсем недавно вышел, разочарованный тем, что за ее высокоморальными девизами кроются нравы и деяния совершенно другого естества. Именно поэтому он уже попытался однажды публично изложить мотивы своего выхода. Беседа проходила в переполненном зале. Сидевшие в публике фашисты то и дело шикали, прерывали отца провокационными вопросами. Фашисты по своим соображениям были противниками масонства, но расценивали выход отца из ложи как своего рода маневр, позволяющий ему рекламировать эту организацию, заняв позу объективного и критичного свидетеля. Основание для подобных подозрений они находили в том, что отец употреблял такие слова, как «свобода» или «братство». По их убеждению, «добронамеренный болгарин», как тогда говорили, не стал бы употреблять таких терминов. Несмотря на молодость, у меня уже было достаточно личных впечатлений, чтобы я мог судить, был ли выход отца из этой организации ловким маневром или следствием глубокого и горького разочарования. Однако это другая история.
Так или иначе, однако ввиду того, что часть публики не смогла попасть на лекцию и осталась на улице, было предложено повторить беседу, на этот раз в большом зале городского казино.
Я прибыл в казино с некоторым опозданием. Увидев издалека оживленную толпу перед входом, я сначала было подумал, что и на этот раз публика не уместилась в зале. Однако подойдя поближе и прислушавшись, я понял, что это слушатели особого рода. Большинство из них, вооруженные массивными палками, нисколько не таясь, договаривались о предстоящих действиях. Было и несколько школьников, среди них и знакомый мне легионер.
Я вошел в зал со сжавшимся сердцем. Отец стоял за кафедрой, немного бледный, но спокойный. Обычно он говорил тихо, поэтому в зале был установлен динамик. Однако это не особенно спасало положение, потому что после каждой фразы докладчика в публике вскакивали молодчики, задавали грубые вопросы, выкрикивали что-нибудь обидное. Старик замолкал и терпеливо ждал, когда стихнет шум, а потом невозмутимо продолжал.
Не знаю, сколько времени это продолжалось. Двери вдруг распахнулись и, с криками и улюлюканием размахивая палками, в зал ворвалась толпа с улицы. В тот же миг в зале вскочили два ряда слушателей, и, угрожающе подняв над головами стулья, грубо расталкивая публику, страшной фалангой двинулись к трибуне.
Отец замолчал, поняв, что беседа кончилась и начинается нечто совсем иное. Он сошел с трибуны, но вместо того, чтобы направиться к выходу за сценой, как поступил бы любой предусмотрительный человек, он вышел вперед и остановился на краю подиума перед лицом озверевшей толпы. Потом мне еще дважды приходилось наблюдать его в подобных обстоятельствах, И каждый раз он занимал все ту же несколько оцепенело-застывшую, но вызывающую позу. Не знаю, хотел ли он показать этой своре, что не боится драки, или пытался обуздать ее острым пронизывающим взглядом. Дело в том, что животных, особенно определенный вид животных, трудно обуздать взглядом. Так что от тщедушной фигуры отца вряд ли что-нибудь бы осталось, если бы не повскакивали в зале друзья отца. Одни вступили в схватку с молодчиками, а другие силой увели докладчика через задний ход как раз в тот момент, когда полиция решила наконец вмешаться.