С лесопилки Лешка шел всегда не спеша, чуть вразвалочку, подражая мастеру — приземистому, коротконогому крепышу. Он свысока поглядывал на пробегающих в школу сверстников с портфелями и полевыми сумками, набитыми книгами и тетрадками, радуясь своей самостоятельности. Изредка Лешка смотрел на руки с опухшими от заноз ладонями и ухмылялся, довольный придуманной им хитростью: когда не было поблизости мастера, он прятал в карман рукавицы и брал шероховатые доски голыми руками. Пройдет еще неделька-другая, и руки его станут такими же, как у всех рабочих лесопилки!
У дяди Славы, застенчивого, покладистого человека, целыми днями пропадавшего в лесу, Лешке жилось на редкость привольно. Тут никто не помыкал Лешкой, никто не читал ему лекций, никто за ним не подглядывал: умылся ли он утром, съел ли в обед сначала винегрет из огурцов и помидоров, а потом картофельную похлебку; разделся ли перед тем как лечь в постель или повалился, не чуя ног от усталости, едва сбросив с плеч дядин ватник — старый фронтовой ватник, запорошенный, точно манкой, опилками.
Как будто и причины никакой нет для мерехлюндии (так Лешка называл меланхолию, грусть и всякие прочие гнилые настроения, которые могут глодать человека хуже всякой болезни), а вот на тебе!
Подойдет к окну и стоит не шевелясь, как столб, а сердце ноет и ноет. Ну чего тебе, глупое, надо? Но сердце не отвечает, оно только ноет себе — то сладостно замирая в предчувствии чего-то неясного, несбыточного, но страстно желанного, то вдруг защемит от безысходной тоски…
В эмалированной кастрюле, стоявшей на электроплитке, уже давно закипела вода, а Лешка, заглядевшись на взъерошенную синицу, что-то долбившую под окном, долго ничего не слышал. У бойкой синицы, видно побывавшей недавно в бедовых мальчишеских руках, белые щечки были выкрашены в алый цвет, и выглядела она забавно — синица не синица, снегирь не снегирь! Сердито шипя, вода стала переливаться через край кастрюли, и тут только Лешка повернулся назад, еще не сразу соображая, что такое происходит за его спиной.
— Ой! — вскричал Лешка и бросился к табурету, на котором стояла плитка с кастрюлей. Выдернув из розетки штепсель, он снял, обжигая пальцы, кастрюлю и с беспокойством глянул на тускнеющую спираль, соединенную в нескольких местах полосками железа.
«В первую же получку куплю новую спираль, — решил Лешка и подул на пальцы. — А сейчас постираю бельишко, пока дяди Славы нет». — И он сокрушенно вздохнул.
Раньше Лешке не приходилось заниматься стиркой. Когда была жива мать, она аккуратно два раза в месяц устраивала дома большую стирку. На Лешке лежала одна обязанность: натаскать в кадушку воды к приходу матери с работы.
Вернувшись из библиотеки, она кормила Лешку обедом (отец редко бывал в это время дома), закрывалась на кухне, где уже задорно потрескивали сосновые чурки в плите, и до позднего вечера стирала. А чтобы не было скучно, мать пела песни. Пела она хорошо и чаще всего — протяжные русские песни, какие теперь редко услышишь.
Затаив дыхание, Лешка на цыпочках подходил к двери на кухню и подолгу простаивал тут, прислушиваясь к негромкому грудному голосу матери.
Утром, до школы, он натягивал во дворе веревки и помогал матери развешивать белье, спорившее своей синеватой белизной с белизной снега.
А уже потом, при Матильде Александровне, новой жене отца, дома начала хозяйничать пожилая женщина, тетя Валя, говорившая басом, а белье отдавали стирать на сторону: Матильда Александровна не переносила «дурных запахов».
Очнувшись от воспоминаний, Лешка налил в умывальник горячей воды и принялся за работу. Он намочил рубашку, потер обмылком, пахнущим стеариновой свечкой, потом снова намочил и усердно зажамкал ее в оцинкованном тазу, который заменял ему корыто.
За окном уже смеркалось, по избе из углов стали расползаться фиолетовые тени, а Лешка все жамкал и жамкал свое белье, забыв даже включить свет.
Наконец он зажег лампочку и тотчас схватился за голову. По всему полу, чуть ли не до окна, разлилась лужа — белесовато-радужная, ну прямо как сказочная молочная река с кисельными берегами! Оказывается, ведро для мусора, куда Лешка сливал помои, было худое.
Кусая от досады губы, он сорвал с гвоздика посудную тряпку, намереваясь заодно уж разделаться и с полом, который неизвестно когда в последний раз мыли, но в это время кто-то громыхнул в сенях щеколдой и звонко спросил:
— Хозяева дома?
Лешка выронил из рук тряпку.
Дверь распахнулась раньше, чем он успел ответить, и на пороге появилась — кто бы вы думали? — запыхавшаяся Варя.
Варя, видимо, торопилась и убежала из дому налегке: на ней было линючее ситцевое платьице до колен, а голову покрывал полосатый шарф, концы которого она держала в кулаке под самым подбородком.
— Здравствуйте! — сказала она, и сказала это так, словно с того самого дня, когда Лешка впервые появился в Брусках, они уже встречались — встречались и разговаривали по крайней мере раз двадцать. Варя посмотрела на растерявшегося Лешку своими синими с веселой смешинкой глазами, чуть-чуть косящими, так врезавшимися ему тогда в память, и спросила, переводя дух:
— Вы разве одни? А я к Владиславу Сергеичу на минутку…
Тут она увидела под ногами у Лешки лужу, всплеснула руками и ахнула:
— Батюшки, да у вас потоп!
Лешка как-то боком подвинулся к тазу с бельем, стараясь загородить его от Вари, и, заикаясь и краснея, сказал первое, что пришло в голову:
— Н-нет… ничуть нет.
— Как нет? — оглядывая залитый помоями пол, удивилась Варя, и ее тугие брови взметнулись вверх. — Что вы такое делали?
— Ничего, — по-прежнему односложно промямлил Лешка, пятясь назад. — Это я… умывался.
Он еще раз ступил назад, поскользнулся и сел прямо в таз с мокрым бельем.
Варя опять всплеснула руками, опять ахнула и… засмеялась.
У Лешки потемнело в глазах, потемнело так, будто его хлестнули наотмашь кнутом. Проворно вскочив, он грубо оттолкнул с дороги Варю (она все еще никак не могла побороть веселого смеха, который — сама знала — сейчас был совсем не к месту) и выбежал в сени, хлопнув изо всей силы дверью.
«Что я наделала! — подумала в замешательстве Варя, теребя на груди концы шарфа. — Теперь он снова на меня рассердится…»
И она тоже метнулась к двери:
— Алеша!.. Где вы, Алеша?
Но в сенях никто не отозвался. Тогда она спустилась с крыльца и побежала вокруг дома.
Лешка стоял под кряжистой елью с широкими лапами, впотьмах казавшимися черными, стоял, доверчиво прижавшись к ее могучему стволу.
— Простите меня, Алеша, — тихо сказала Варя, с опаской дотрагиваясь до Лешкиного почему-то чуть вздрагивающего плеча. — Я не хотела вас обижать… Просто я всегда такая смешливая дура!
Лешка не ответил, он даже не пошевелился. Тогда Варя смелее потянула его за руку, ласково говоря:
— Ну, Алеша, ну не упрямьтесь… Пойдемте отсюда, а то простынете.
И Лешка, к радости Вари, безропотно побрел рядом с ней. В сенях он на секунду-другую замешкался и, как показалось Варе, украдкой вытер кулаком глаза.
Войдя в избу, Варя сказала, не глядя на Лешку:
— Оденьтесь, пожалуйста, и сходите за водой.
А когда Лешка принес воду, Варя уже мыла пол. Сбросив с головы шарф и подоткнув платье, она размашисто и сильно возила по влажным половицам тряпкой. Черная тяжелая коса ее то и дело скатывалась с плеча, и Варя небрежно отбрасывала ее мокрыми пальцами на спину.
Изумленный Лешка остановился на пороге. У Вари были музыкальные пальцы — тонкие, прозрачные, а она — удивительное дело! — не чуралась никакой работы.
Он осторожно поставил ведра и так же осторожно — ему не хотелось стеснять своим присутствием Варю — вышел на крыльцо.
Справа подступали тихие старые сосны, уже окутанные сладкой дремой. А малышки-двойняшки с растопыренными лапками, стоявшие напротив крыльца, словно нищие сиротки, чуть-чуть шевелились, как будто ежились от предчувствия близкой холодной ночи.
Прислушиваясь к домовитой возне Вари за стеной, Лешка смотрел в мглисто-лиловое подмосковное небо с первыми проклюнувшимися звездочками — маслянисто-расплывчатыми, неясными, — и ему казалось: вот-вот до них дотянутся макушки сосен. И еще ему в это время казалось, что хвалынское небо совсем, совсем другое. На Волге сентябрьскими ночами небо бездонно-синее, щемяще-пронзительное.