Этот чудовищный спрут в те дни на всю Сибирь распластывал свои щупальца-присоски: и на хлеб крестьянина, по бросовым ценам везомый на рынок каждую-каждую осень со всех дворов из-за горькой нужды; и на неисследимые леса Якутии и Приморья; и на пушнину; и на земные недра Урала и Сибири, и вот, наконец, — на маслоделие!..
Силы были слишком несоизмеримы.
Стратегия неотвратимого отступления была уже основательно продумана, заведомо решена!
Прежде всего надо высвободить капитал. Бережно. Неторопливо — дабы не возбудить слухов, что Шатров разорен, не подорвать кредит. И не дать восторжествовать всем этим рандрупам и мак-кормикам!
И Арсений Шатров продал свои маслодельные заводы и лавки при них только-только что набиравшему тогда силу Союзу сибирских маслодельных артелей: «Пускай хоть своим! Ишь, проклятые, без войны, без единого выстрела заграбастали Сибирь! Не знал Ермак Тимофеевич, бедняга, что он ее для американских банкиров завоевывает!»
Тогда-то и забрезжил у него впервые замысел «Урало-Сибири» исполинского треста промышленно-производственных фирм, впрочем, со своим собственным банком, — треста, в котором объединились бы только промышленники и оптовые купцы Урала и Сибири, убрав начисто всех посредников между собою и миллионами покупателей, очистив Урал и Сибирь от международных грабителей.
Молодой еще тогда адвокат Анатолий Витальевич Кошанский под его руководством умело разработал устав замышляемой «Урало-Сибири». Увы! Еще и еще раз Арсению Шатрову пришлось испытать приступы черной желчи и против царского правительства, и против своих отечественных промышленников и купцов! Некий старик Чемодуров, известный всему уезду многотысячник и ростовщик, сверкнув злыми, насмешливыми глазками сквозь белый хворост бровей, молвил ему: «Умная у тебя башка, Арсений, да только жалко, что прикладу к этой голове маловато!» — «То есть как?» — «А так: тысчонок, поди, пятнадцать — двадцать — вот и весь твой истинник!» «Пускай так! Ну, и что дальше?» — «А дальше то: что лопни она, твоя «Урало-Сибирь», в котору ты нас тянешь, многим ли ты пострадашь? А я? Конешно, рыск — благородное дело, а на проценты жить спокойнее!..»
«Рыск… на проценты!.. Дубы стоеросовые!.. Вот и поди сколоти вас воедино, мамонтов сибирских!»
Кошанский, ездивший в Петербург за разрешением нового торгово-промышленного общества «Урало-Сибирь», ничего не мог добиться. Но, используя свои тайные связи и давние знакомства, молодой юрист выведал: против — сам Витте: «Почему это, дескать, намечается объединить одних лишь отечественных капиталистов? Я считаю привлечение иностранных капиталов к разработке естественных богатств империи весьма прогрессивным».
И еще дознался Кошанский: Трепов, товарищ министра, ведающий тайной полицией, решительно предлагал запретить этакое объединение: потому, мол, что это есть отрыжки революционного сибирского областничества.
В гневе Арсений рубаху на себе разодрал!
Ольга утешала его: — «Ну, в конце концов, не в Тобол же бросаться!» — «А, милая! Вот, вот, ты угадала: именно — в него, в Тобол, и брошусь!»
И он впрямь «бросился в Тобол», но только совсем по-иному, по-шатровски! Опомниться не успели — узнали, что Арсений-то, слышь ты, уж у четырех мельников мельничонки ихние сторговал. Да ведь не стал на них молоть, а, слышь ты, сломал, порушил: мне, говорит, это старье ни к чему, а мне место дорого. Крупчатку на их месте буду ставить. Тобол плотинами подыму — электрическая тяга у меня будет на всё.
Вовремя опередив неразворотливых, косных конкурентов, Арсений Шатров крепко оседлал неистощимо-могучий, упруго-зыбкий хребет родной сибирской реки.
И Тобол спас Шатрова!
А в рабочих руках нужды Шатров не испытывал. Труд был дешев. Тысячи переселенцев-горемык кочевали тогда по Сибири, за любую работу готовы были кланяться в ноги.
Русско-японская война, ее мальчишески-хвастливое начало, ее корыстно-гнусная подоплека из-за каких-то там лесных концессий старой царицы, великих князей и придворных на чужой корейской земле — все это до последней степени ожесточило в нем тогда чувство брезгливого гнева против царя и правительства…
Вот почему, когда на митинге в паровозном депо человек, державший речь с паровоза, звонко, яростно кидал в грозно дышащую толпу: «Долой кровавую монархию!» — в глубинах сердца Арсения Шатрова отдавалось: «Долой!»
Вот почему, когда державший речь с паровоза простер свою руку над толпой и выкрикнул: «К ответу, к ответу, товарищи, — к ответу перед страшным судом народа всех виновников кровавой трагедии на Дальнем Востоке, всех виновников преступной войны!» — снова, подобно эху, в сердце Арсения Шатрова отозвалось: «К ответу!»
И в каком-то странном, все нарастающем самозабвении-наитии, чего еще никогда, никогда с ним не бывало, Арсений Шатров с запрокинутой головой и устремленным на оратора взором все ближе, все ближе протискивался к площадке паровоза.
А когда этот хрупкой внешности, со светло-русой бородкой и усами человек в рабочей одежде выкрикнул в толпу: «Вооружаться, вооружаться, кто чем только может, хотя бы выворачивая булыжник из мостовой!» Шатров, невольно дивясь над собою, заметил, что не только у него у самого, а и у многих, поблизости стоящих, сжимаются и разжимаются руки, словно бы ощупывая, осязая этот булыжник, вывороченный из мостовой.
В заключение своей речи Матвей Кедров — а это был именно он звонко-гневным и скорбным голосом выкрикнул:
— Он лжет народу, царь-кровопийца! Гражданские свободы, вещает он в своем подлом манифесте, неприкосновенность личности!.. Но мы знаем с вами, товарищи, что вот здесь, недалеко от нас, в городской тюрьме, в сырых, зловонных, каменных мешках томятся наши братья, рабочие-революционеры!.. Хороша «свобода и неприкосновенность»! А никто ведь и не думает из царских сатрапов освободить узников. Так неужели же мы позволим, товарищи, будем трусливо дожидаться, когда городской палач захлестнет веревки на их шее?! А, товарищи?!
И остановился, весь подавшись через железные перила над толпой, словно бы простираясь, летя. Выброшенная далеко вперед правая его рука, с раскрытой ладонью и вибрирующими перстами, словно бы сама и вопрошала, и требовала, и упрекала — гневно и скорбно…
Что поднялось!
Сквозь неистовый, гневный вопль сгрудившейся рабочей массы стали наконец слышны отдельные яростные призывы:
— На тюрьму!
— Разнести ее к черту!
— Товарищи! Идемте освобождать!
В этот миг, уже невластный сам над собою, на площадку паровоза одним прыжком взметнулся Шатров.
Оратор-большевик слегка отступил, как бы предоставляя ему слово.
Затихли. Ждали.
Арсений Шатров левой рукой сдернул перед народом шапку, а правой выхватил из кармана меховой куртки бельгийский вороненый пистолет и, потрясая им кверху, выкрикнул:
— Товарищи!.. Освободим заключенных! И знайте, что у нас не только булыжники!
Мужественно-ласковым движением Матвей Кедров приобнял его за плечо, на глазах у всего народа.
И вдруг, как бы сама собою, никем не запеваемая, сперва зазвенела, а там и на грозный перешла ропот, излюбленнейшая песня народных шествий тех дней:
И кто-то уже строил всех к выходу…
Но как раз в это время один из подростков, прицепившихся высоко над толпою, глянул на улицу и вдруг истошно, предостерегающе закричал:
— Каза-а-ки!.. Окружают!
И впрямь: это были они.
Но и не одни казаки! Кедров глянул. С высоты своей стальной паровозной трибуны он далеко мог видеть. И в глубине души он ужаснулся. Этого он все же не ожидал: от всех проходов и от обширного въезда в здание с ружьями наперевес, с примкнутыми штыками шли солдаты. С закаменевшими бледными лицами, они каменно шагали — так, что сотрясалось и гудело все здание.